За окнами воздух начал краснеть, как это случалось, когда приближался закат в некой таинственной стране, однажды открытой двумя испуганными мальчишками из Пенсильвании.
Но доктор Джантзен не помог. Он сделал торакотомию, но никаких ответов не дал.
«Я не знала, что это было, – думала Лизи, глядя, как покрасневшее солнце спускается к западным холмам. – Я не знала, что такое торакотомия, не знала, что происходит… да только, несмотря на все, я спряталась за пурпуром, спряталась».
Пилоты, пока самолет находился в воздухе, договорились о том, чтобы к трапу подали лимузин. «Гольфстрим» приземлился в двенадцатом часу, а вскоре после полуночи она подъехала к небольшому зданию из шлакоблоков, которое местные называли больницей. День выдался жарким, и ночью температура упала ненамного. Когда водитель открыл дверцу, у нее возникло ощущение, она это хорошо помнила, что она может протянуть руки, крутануть ими и выжать воду прямо из воздуха.
Прямо перед ней – двери двух лифтов, выкрашенных сине-серой краской. И еще на подставке табличка с надписью «НЕ РАБОТАЕТ». Лизи закрывает глаза и одной рукой слепо тянется к стене, потому что в это мгновение не сомневается, что сейчас лишится чувств. И почему нет? У нее ощущение, что она совершила путешествие не только в пространстве, но и во времени. И это не Боулинг-Грин 2004 года, а Нашвилл 1988-го. У ее мужа и тогда возникла проблема с легкими. Проблема двадцать второго калибра. Безумец всадил в него пулю и всадил бы еще несколько, если бы Лизи не пустила в ход, и очень быстро, лопату с серебряным штыком.
Она ждет, пока кто-нибудь спросит, все ли с ней в порядке, может, даже поддержит ее, поможет устоять на шатающихся под ней каблуках-шпильках, но слышится только гудение старого пылесоса да откуда-то доносится слабое позвякивание колокольчика, которое заставляет ее подумать о другом колокольчике, звякающем совсем в другом месте. Колокольчик этот иногда звякает за пурпурным занавесом, который она повесила с тем, чтобы отгородить определенные эпизоды своего прошлого.
Лизи открывает глаза и видит, что за регистрационной стойкой никого нет. Свет горит в окошке с надписью «СПРАВОЧНАЯ», поэтому Лизи уверена, кто-то должен дежурить и в столь поздний час, но человек этот, он или она, отошел, может, в туалет. Пожилые близняшки в комнате ожидания уставились, как кажется Лизи, в совершенно одинаковые журналы. За входными дверями стоит ее лимузин. Его горящие желтые подфарники напоминают глаза какой-то экзотической глубоководной рыбы. По эту сторону входных дверей больница маленького городка дремлет в первый час нового дня, и Лизи наконец-то понимает, что если не «поднимет вой», как сказал бы ее отец, то будет предоставлена самой себе. И мысль эта порождает не страх, или раздражение, или замешательство, но глубокую печаль. Позже, возвращаясь самолетом в Мэн с останками мужа в гробу, Лизи подумает: «Вот когда я поняла, что он не покинет эту больницу живым. Он прошел свой путь на этой земле. У меня было предчувствие беды. И знаешь что? Думаю, последней каплей стала табличка перед лифтом. С долбаной надписью «НЕ РАБОТАЕТ». Да!»
Она может подойти к настенному щиту-указателю, на котором расписано, какие отделения находятся на том или ином этаже, может спросить у уборщика, который пылесосит коридор, но Лизи этого не делает. Она уверена, что найдет Скотта в отделении интенсивной терапии – куда еще его могли привезти после операции? – а отделение интенсивной терапии, само собой, на третьем этаже. Интуиция так сильна, что, подходя к лестнице, она готова увидеть у первой ступеньки знакомое волшебное полотнище из мешковины, пыльный квадрат грубой материи из хлопка с надписями «ПИЛЬСБЕРИ – ЛУЧШАЯ МУКА». Ковра-самолета, понятное дело, нет, и на третий этаж она поднимается вся в поту и с тяжело бьющимся сердцем. Но на двери действительно написано «ОТДЕЛЕНИЕ ИНТЕНСИВНОЙ ТЕРАПИИ ГББГ[116]
», и ощущение, что все это происходит во сне, где прошлое и настоящее слились в кольцо без начала и конца, только усиливается.