Я был уверен, что внизу под ней находится тот самый зал, где я встречался с синьором Кавалли. Я был уверен и в том, что его отпирают каждое утро, а также в том, что как только я проделаю дыру, то смогу соскользнуть сверху вниз с помощью простыней, связанных наподобие веревки, которую прикреплю верхним концом к ножке кровати. В этом нижнем помещении я спрячусь под длинным столом, за которым заседает трибунал, а утром, как только откроют двери, выйду наружу и спрячусь в надежном месте раньше, чем начнется погоня. Я подумал, вполне вероятно, что Лоренцо оставлял одного из своих стражников охранять этот зал, но я бы избавился от него, вонзив ему в глотку мою пику. Придумано все было замечательно, однако загвоздка заключалась в том, что дыру эту невозможно было проделать ни за день, ни за неделю. Я предполагал, что пол мог быть настелен в два или даже в три толстых слоя, а это потребовало бы месяц-другой работы, а потому следовало измыслить предлог, чтобы помешать тюремщикам все это время подметать камеру; одного этого было достаточно, чтобы вызвать у них подозрения, если помнить о том, что, пытаясь избавиться от блох, я требовал подметать пол ежедневно. Метла сразу же угодила бы в дыру, а я должен был быть совершенно уверенным, что меня минует чаша сия. Дело было зимой, и блохи мне больше не досаждали. Сначала я дал распоряжение не подметать, не выдвигая никакого объяснения. Несколько дней спустя Лоренцо спросил, почему я запретил подметать, и я ответил, что пыль от метлы попадает мне прямо в легкие, вызывая кашель, что в дальнейшем может привести к опасной для жизни чахотке. «Мы обрызгаем водой пол», — сказал он. «Вовсе незачем, — ответил я, — ведь сырость может вызвать отечность». Он смолчал, но через неделю уже не стал спрашивать у меня разрешения подмести камеру. Он просто приказал сделать это; он даже велел вынести кровать на чердак под предлогом того, что нужно везде убрать, и зажег свечу. Я не возражал, напустив на себя безразличный вид, но понимал, что его действия продиктованы подозрениями. Я стал думать о том, как бы приступить к осуществлению замысла, и на следующий день, поранив себе палец, вымазал кровью носовой платок и, лежа в постели, стал дожидаться прихода Лоренцо. Я сказал ему, что меня одолел кашель, открылось кровохарканье и нужно вызвать лекаря. На следующий день пришел доктор, не знаю, поверил он мне или нет, но назначил пустить кровь и выписал рецепт. Я сказал ему, что всему виной жестокость Лоренцо, который, несмотря на мои предостережения, велел подмести камеру. Доктор стал выговаривать ему за это, а остолоп поклялся, что хотел мне добра, и дал слово, что ни за что не велит больше подметать, пусть даже меня продержат здесь еще десять лет. Я холодно возразил, что можно будет начать подметать, когда опять появятся блохи. Тогда врач рассказал, что несколько дней назад один молодой человек умер только из-за того, что решил стать парикмахером; он добавил, что не сомневается в том, что пыль и пудра, которые мы вдыхаем, навсегда оседают в легких. В душе я посмеялся, обнаружив, что лекарь со мной заодно. Присутствующие при разговоре стражники с радостью восприняли эту новость и решили впоследствии выказывать свое милосердие, подметая камеры только тех узников, которых они недолюбливали. После ухода доктора Лоренцо попросил у меня прощения, уверяя, что все остальные заключенные чувствуют себя хорошо, несмотря на то что их комнаты (он так и сказал — комнаты) ежедневно подметаются, но что теперь он просветит их на этот счет, что весьма важно, ибо как христианин он относится к нам словно к собственным детям. Впрочем, кровопускание было для меня весьма полезно: оно вернуло мне сон и излечило от мучительных желудочных колик. Впоследствии я просил пускать мне кровь каждые сорок дней.
Я одержал важную победу, но время начинать осуществление моего плана еще не настало; стояли страшные холода, и стоило мне взяться за пику, как у меня коченели руки. Если бы я работал в перчатках, я бы изнашивал по паре в день, а если бы они попались кому-нибудь на глаза, то неизбежно вызвали бы подозрения. Задуманное мною требовало не только ума предусмотрительного и склонного отказаться от всего того, что можно легко предугадать, но также храбрости и невозмутимости, ибо следовало во всем полагаться на волю Провидения и понимать, что все предусмотреть невозможно. Положение человека, вынужденного действовать таким образом, достаточно незавидно; но точный тактический расчет учит: чтобы всего добиться,