Восьмого октября он написал мне, что всю ночь долбил разделяющую нас стену, но что сумел извлечь только одну плитку. Он явно преувеличивал сложность процесса разъединения закрепленных прочным цементом кирпичей; он обещал продолжать работу, но в каждом письме твердил, что мы сами усугубим свое положение, поскольку ничего у нас не получится, а когда наш план обнаружат, мы за это дорого заплатим. Я постоянно подбадривал его, призывая продолжать работу, и заверял, что не сомневаюсь в успехе дела; главное, чтобы он сумел проделать необходимое отверстие в моей камере. Увы! Сам-то я ни в чем не был уверен, но нужно было либо действовать таким образом, либо вообще отказаться от побега. Как мог я рассказать ему то, что мне самому не было известно? Я жаждал выйти отсюда — это все, что я знал, и думал лишь о том, что нужно все время двигаться вперед и остановиться лишь в том случае, если на пути возникнет непреодолимое препятствие. Я где-то читал, что не следует рассуждать относительно великих начинаний, а нужно попросту осуществлять их, не пытаясь оспаривать у фортуны ту власть, которую она имеет над всеми людскими деяниями. Если бы я сообщил эти истины отцу Бальби, если бы я открыл ему эти высокие философские тайны, он бы счел меня сумасшедшим.
Его работа оказалась действительно трудной только в первую ночь; уже в последующие чем больше он извлекал плиток, тем легче поддавались другие. В конце он подсчитал, что вынул из стены тридцать шесть кирпичей. Шестнадцатого октября в восемнадцать часов, в то время как я развлекался переводом оды Горация, я вдруг услышал топот наверху и сразу же раздались три удара. Я поднялся и тотчас постучал в то же место тремя сходными ударами: то был условный сигнал, чтобы убедиться в том, что мы не ошиблись. Через минуту я услышал, как он начал работать, и стал молить Бога, чтобы тот ниспослал удачу монаху. К вечеру отец Бальби приветствовал меня тремя другими ударами, на которые я тотчас ответил, и он удалился, пройдя через стену в свою камеру. На рассвете следующего дня я получил его письмо, в котором он писал, что если бы моя крыша состояла только из двух рядов досок, то он, без сомнения, справился бы с работой за четыре дня, потому что доска, которую он продолбил, имеет всего один дюйм толщиной. Он обещал мне, что сделает небольшой желобок по кругу, как я его учил, и изо всех сил постарается не проткнуть насквозь последнюю доску, потому что любая самая маленькая трещина в моей камере могла бы навести на мысль о наружном разломе. Он повторял заученный урок, обещая, что будет продвигаться вглубь до тех пор, пока останется лишь самая малость в последней доске, так что после моего сигнала он надеется, что за четверть часа сможет проделать дыру. Я уже назначил этот момент. Работа должна была быть закончена в четверг, и я рассчитывал завершить отверстие к полудню субботы, чтобы доделать все остальное, отодрав доски главной крыши, находившиеся непосредственно под свинцовыми пластинами, покрывавшими дворец.
В понедельник в два часа пополудни, в то самое время, когда отец Бальби продолжал трудиться, я услышал, как открываются двери, ведущие в мой коридор. Кровь застыла у меня жилах, но я успел дважды постучать в потолок, подав сигнал тревоги. Через минуту в коридор вошел Лоренцо и попросил извинить его за то, что привел мне в компанию негодяя в прямом смысле этого слова. Я увидел человека лет сорока-пятидесяти, приземистого, худосочного, уродливого, плохо одетого, в круглом черном парике. Двое стражников развязали его. Сомнений в том, что это негодяй, у меня не было, поскольку Лоренцо громогласно объявил об этом в его присутствии, а тот в ответ ничуть не возмутился. На это я ответил, что всё в руках трибунала, и просил, чтобы Лоренцо снабдил нового соседа тюфяком. Мой тюремщик оказал ему такую милость. Заперев нас, он напоследок сообщил, что трибунал назначил ему содержание — десять сольдо в день. Мой новый товарищ ответил: «Господь им за это воздаст». Хотя я был весьма удручен, я стал внимательно рассматривать этого типа, на лице у которого было написано, что он мошенник. Я должен был прощупать его, а чтобы узнать его получше, следовало вызвать его на разговор.
Начал он с того, что выразил мне признательность за то, что я велел принести ему тюфяк. Я сказал, что делить трапезу он будет со мной, и тогда он настоял, чтобы я позволил ему поцеловать мне руку. Он спросил, может ли он потребовать у стражника десять сольдо, назначенных ему трибуналом, и, взяв в руки книгу и делая вид, будто погружен в чтение, я ответил, что это будет разумно. Я увидел, как человек этот опустился на колени и достал из кармана четки; он озирался и что-то искал глазами, но что именно, я не понимал.
— Что вы ищете? — спросил его я.
— Прошу простить меня, но, поскольку я христианин, я ищу образ