Но мне поставленная цель не давала покоя, я ею жил, уплотняя свой рабочий день до предела. Всю зиму я с утра до ночи то новый лес подвозил, то старую постройку перевозил, а вечерами при лучине шил соседям кошули и пиджаки, а они мне за это в нужное время помогали в постройке. В результате я свое слово сдержал, к сенокосу переехал на новоселье. Из моих товарищей только двое повозили немного лесу, а остальные ничего не начали.
Таким образом, я на выселке оказался один со своей семьей. В первые же дни нам с женой приходилось уходить на сенокос далеко от дома (к следующему году я путем вымена собрал всю землю и все сенокосные угодья в один участок около своего дома), домовничать оставались наши два сына. Федьке было тогда 10 лет, а Леониду шел третий. Мы за них целый день были неспокойны: тогда в наших местах попадались бродяги или, как их называли, беглецы, и я боялся, как бы не забрели такие к нам на хутор, не напугали ребят.
Только через год к нам приехал сосед, через два — второй, а остальные совсем отдумали. План мой рухнул, я не приблизился к своей заветной цели, а удалился от нее: живя в деревне, я все же мог надеяться когда-нибудь набрать группу для организации коммуны, а на хуторе из трех хозяйств ее не организуешь. Да и приехали ко мне такие, которые никаких нововведений не хотели знать, переехали они с целью побольше захватить землицы.
Выменяв все ближайшие дерюги, я значительную часть их засеял клевером, но и клевер, и овес родились на выпашках худо, а картошка совсем не удавалась: рассадив пудов 50, я едва собирал пудов 100. Только благодаря тому, что засевал большую площадь, я собирал хлеба столько, чтобы кой-как прожить год.
Работал я тогда, не зная отдыха даже в праздники, и мучал на работе не только жену, но и Федьку, которому не дал даже начальную школу окончить, хотя способности у него были незаурядные. Все думал, как бы не остаться у разбитого корыта, не дожить до того, что и хлеба не будет. Ценой неимоверного труда удалось все же добиться того, что кормами я был обеспечен. Лошадь была не тощей, держал три коровы, чтобы больше иметь навоза для отощавшей земли. Смотря со стороны, люди считали мое хозяйство справным, удивлялись, что я так быстро сумел его наладить. А между тем я, вкладывая все силы и все свое время, кроме необходимого для сна, не имел денег, чтобы купить самое нужное, и дожил до того, что не имел обуви, кроме лаптей, и одежды, кроме сукманного[346]
пиджака. Помню, однажды как-то нужно было пойти в Нюксеницу, так я не пошел в воскресенье, потому что стыдно было идти в лаптях, а пошел в будень, когда и все в лаптях ходят.Но живя в таких условиях, я не переставал мечтать о лучшей, обеспеченной и культурной жизни. Под окном у нас была березовая молодь площадью 5–6 гектар. Эту рощу я думал превратить в культурный уголок для отдыха, сделав подчистку и проложив дорожки. На ручье Внук, протекавшем через хутор, около домов вырыть пруд, а вынутый торфянистый чернозем перевезти на отощенные пашни.
Но это мечты, а действительность — работа каждый день до изнеможения. Нередко я, надсадив свою больную ногу, с трудом возвращался с работы домой, а проснувшись утром, с нестерпимой болью разминался, чтобы начать свой трудовой день.
Когда работа шла успешно, тогда, несмотря на усталь, настроение было хорошее, все кругом казалось благоприятствующим. Но случались в работе и неудачи. Тогда я рвал и метал, «сходил с ума», орал, как сумасшедший, и… дрался, колотил жену и детей.
Однажды — не помню, по какому поводу — я ударил Федьку граблями так, что переломилось грабелище[347]
. Это было зимой, ударил я его на съезде[348] — должно быть, собирались за сеном ехать. Он, бедняжка, тогда даже плакать не смел, зная, что я от этого прихожу в еще большее бешенство. Мне стало стыдно за свой поступок, хотелось тут же прижать его к своей груди и просить прощения. Но я этого не сделал. От состояния свирепости я переходил к обычному по возможности незаметно, наперекор внутреннему порыву я внешне продолжал ворчать, а приласкать ребенка в сознательном возрасте я был просто неспособен. Иной раз так бы этого хотелось, а не мог: стыдным это казалось. Рассудком я, конечно, понимал, что следовало бы стыдиться бить ребенка, а не приласкать, но перебороть себя я не мог.Иногда меня удивляло, почему, несмотря на все это, дети не проявляли по отношению ко мне отчужденности, какую я чувствовал и проявлял по отношению к своему отцу?
Леонид очень рано начал отчетливо говорить, а потом что-то с ним случилось: оставаясь здоровым и резвым ребенком, он, кажется, на четвертом году стал сначала заикаться, а потом с трудом выговаривать даже такие простые слова, как папа и мама. Меня беспокоили угрызения совести: уж не следствие ли это испуга? Я старался припомнить, когда я мог его сильно напугать.