На масленицу мы выехали домой. И тут мне пришлось испытать горечь обиды. Правда, это были как будто пустяки, но они говорили о том, что мой призыв к налаживанию добрых семейных взаимоотношений оплеван моими братьями. Они без меня отпустили тестю Акима большой воз кормины[313]
, тогда как ее было недостаточно и для своих коров. В то же время к моему тестю, как человеку бедному, принадлежавшему в их глазах к категории «худых людей», они относились презрительно. Об этом красноречиво говорил такой случай, происшедший за мое отсутствие. На нас, пленных, через волисполком было прислано по осьмушке махорки. Братья получили ее и курили свою и мою, зная, что мне, не курящему, она не нужна. А была она тогда большой редкостью. Тесть мой, страстный курильщик, очень страдал без табаку. Услыхав, что мои братья получили махорку, он, проезжая мимо нашей деревни из леса, решил зайти в надежде, что сватовья угостят табачком. Но они, куря в его присутствии, ему не предложили. Мало того, пока он сидел, никто не хотел с ним ни слова сказать. Тесть не рад был, что и зашел: и сидеть было неловко, и уйти не знал как. Узнав обо всем этом, я почувствовал себя скверно, но пока промолчал.После масленицы мы опять отправились портняжить, на этот раз в Верхнюю Уфтюгу, в Королевскую[314]
. Наученный горьким опытом, на этот раз я получал плату рожью сразу по окончании работы. Заработали мы тут около семи пудов, а в это время пришла в Королевскую комиссия по проверке излишков хлеба. Наш хлеб могли отобрать, если бы обнаружили, и мне пришлось его прятать. Это было не просто: комиссия шарила везде, даже в хлевах под навозом.И я решил спрятать свой хлеб в самом, казалось бы, неподходящем месте, на которое меньше всего могли подумать: поздней ночью я вырыл яму в снегу под окном избы, в которой шил, подле самой дороги и захоронил в ней свои мешки. На другой день я с волнением следил, как комиссия человек из семи и около пятнадцати местных мужиков стояли и разговаривали как раз на том месте, где был мой тайник, и облегченно вздохнул, когда они ушли с этого места. В числе их был и тот мужик, у которого я шил, он знал, конечно, мой секрет. Он зашел в избу и тихонько сказал мне, что из-под снега виднеется устье одного мешка. Тогда я, сделав вид, что пошел выбить пыль из новой шубы, незаметно для посторонних глаз припорошил снегом свой клад, а с наступлением темноты извлек его. Теперь новая забота: как провезти хлеб домой. Но тут один мужик поехал в нашу сторону на мельницу. Я воспользовался этим, он провез мою рожь под видом своего помола.
Итак, мы опять дома. Вскоре после этого меня избрали в волисполком[315]
. Но прослужил я в нем всего месяца два, к сенокосу освободился, т. к. в хозяйстве стало не хватать рук, а вернее — не стало порядка.Брат Аким в феврале или марте, когда я жил в Королевской, съездил с подводой верст за 60 да позастыл. С той поры он слег и уже не вставал, проболев все лето, под осень умер.
Когда я служил в волисполкоме, жена пронюхала, что в хозяйстве получены — кажется, за лесозаготовку — деньги, но нам об этом не говорят. На этот раз я не стерпел, спросил, зачем они это делают. Ведь если, мол, вы не хотите, чтобы нажитые вами деньги шли на общее хозяйство, то и я буду делать то же, и что же у нас тогда получится?
Начнется между нами вражда, и хозяйство наше пойдет к разорению. Мать объяснила, что они берегли эти деньги, чтобы купить что-нибудь Матрёшке. Ну, а я-то, говорю, разве не брат ей, разве я против того, чтобы купить ей, что требуется? А вот коль вы так поступаете, то у меня невольно пропадает желание о ней заботиться.
Словом, взаимоотношения портились. В сенокос я принялся за работу по-хозяйски, вставал часто до восхода солнца. Как только я вставал и будил жену, Аким, который ночью почти не спал, будил свою жену, а мать будила Матрёшку, и мы вчетвером шли на работу. Семён же, пока не высыпался досыта, не вставал и приходил иногда на пожню уже перед обедом. Чтобы избежать ссор, я ничего ему не говорил.
После обеда семья отдыхала, засыпая тут же на пожне, а я не ложился. Мне не хотелось спать, хотелось работать. Но если бы я стал работать, то и они постеснялись бы спать. Поэтому я обычно уходил на окраек леса — то лыко драл[316]
, то просто присматривал, где можно расширить пожню, вырубив кусты.Как-то на Шиловских[317]
, на новой пожне, улеглись так мои работницы поспать после обеда в тени стоявшей посреди пожни сосны. Я возвращаюсь по обыкновению из леса и вижу, как они на животах переползают в тень, которая, пока они спали, ушла: они, очевидно, думали, что при таком способе передвижения я этого не замечу. Я тихо повернул обратно и еще побродил по лесу, а потом, когда вернулся, сказал им: «Эй, бабы, скоро ведь опять надо переползать!» Они уже не спали, только притворялись спящими: жара не располагала к работе. Поняв из моих слов, что я видел их проделку, они захохотали и стали рассказывать в подробностях, как они гнались за тенью.