Хотя теперь у них нашлось бы достаточно интересных тем для разговора, Мари заметно искала одиночества. Она избегала даже Розу, часами бродила одна по винограднику, размышляя, грезя, наблюдая за плывущими по небу облаками. Куда они направляются, зачем, кто их посылает? А птицы почему порхают по воздушным путям — цель у них есть или просто наугад летят? И коли одна летит направо, другая налево, встретятся ли они когда-нибудь, а если встретятся, узнают ли друг друга? Откуда кукушке известно, сколько лет проживет тот, кто вопрос ей задал, и как она ответит, если вдруг спросят сразу двое? Что ощущает пчела, барахтаясь в лепестках розы? Над подобными проблемами ломала она голову, ибо были они в некотором родстве с самыми интимными, тайными ее раздумьями. А размышляла она над тем, не упрямством ли, не беспричинной ли спесью было бесследно исчезнуть, закрыть охотнику все пути, чтобы не мог он к ней приблизиться. Конечно, это было страшно жестоко! А как умолял ее бедный охотник — безусловно, единственное существо, полюбившее ее лишь за ее внешность, за то, что сама она понравилась ему, приглянулась.
Ни единой спицы не выпало бы из земных колес, если б она разрешила ему писать ей на какое-нибудь вымышленное имя или просто инициалы. Вот забавно было бы читать его письма и отвечать на них! Не говоря уж об ином, жаль, что сама себя развлечения лишила.
Только Роза, перенесшая эту болезнь и знавшая все ее симптомы, понимала, что беспокоит Мари. От ее внимания не ускользнуло, когда несколько дней спустя Мари стала вдруг подолгу шептаться с Клари, а так как Клари накануне ездила в город, легко было догадаться, что она попутно разведала кое-что у официантов «Грифа». Что она могла разузнать? Розу одолевало любопытство, но Мари замкнулась в себе. Опять новая тайна. Каждый орешек приходилось раскалывать по отдельности.
Мы, которым известно все, что нам угодно знать, можем открыть эту тайну: верная Клари действительно наводила справки в «Грифе», но выведала лишь, что охотник, уезжая, дал официантам на чай по форинту и что тогда же останавливался там какой-то офицер, очевидно, знакомый охотника, они как-то беседовали на лестнице, но офицер этот тоже уехал на третий день бог весть куда.
Все это, разумеется, снова дало обильную пищу фантазии Мари. Как? Он дал слугам на чай по форинту? Стало быть, он из благородных. И с офицером разговаривал! Может, это друг его? Но если он из благородных, то как очутился на празднике ремесленников? Туман, крутом туман и туман. Целый капитул тут не разберется, — разве только маленький комочек мышц, у которого силы больше и суждения вернее в таких делах, чем у всего капитула.
Только старики ничего не подозревали; однако и им бросилось в глаза, что Мари хандрит и в лице ее появились' какие-то болезненные черточки. Она вздрагивала, когда к ней обращались, словно от сна пробуждалась. В глазах ее отражалась унылая меланхолия, она не смеялась, не резвилась, не прыгала по двору, как раньше, когда ее шалости будоражили весь дом, а удалялась куда-то и часами грезила ни о чем, убаюкивая душу шорохом древесной листвы. Ведь и листья на деревьях, вероятно, жалуются в осенних вздохах ветра. Только о чем — не узнать. Старики тоже сетовали, беседуя между собой:
— Маришка-то как изменилась! Видно, гложет ее что-то. Не пьет она, не ест, все только думает, думает. Особенно донимала дочь вопросами госпожа Тоот:
— О чем ты все думаешь? Нехорошо! Священнику думать положено, он голову над проповедями ломает, а тебе какая нужда размышлять, коли мы рядом, родители твои? Уж не больна ли ты? Не хочешь ли чего-нибудь?
— Нет, нет! Право, я хорошо себя чувствую. Наконец в дело вмешался господин Тоот, высшая власть в семействе:
— Машина плохо натоплена, вот и все… в машине весь секрет. Воздух Шомьо не годен для нее, поэтому и аппетита нет. А нет аппетита — нет хорошего настроения. Машину как следует топить надо, вот и все, правда, Дюрка?
— Может быть, — засмеялся Велкович. — Вы, чертовы американцы, почти всегда докапываетесь до сути дела, но коли это правда, стало быть, машину нужно туда свезти, где ее хорошо протопят. Значит, повезешь ты Мари в Рекеттеш, а нам от ворот поворот дашь.
— Хо-хо! Протестую! Уж ежели до этого дойдет, я за счастье почту оставить вам тут и повариху, и погребок, и кладовку с продуктами.
Но до этого не дошло. Тооты и на сей раз провели бабье лето в обществе своих родственников и лишь с наступлением осенних дождей уехали домой. Однако Мари и дома оставалась грустной, на что госпожа Тоот с великими причитаниями жаловалась всем и каждому — и доктору, и супруге управляющего имением, и жене нотариуса, и попадье, и докторше — словом, всем, с кем только вступала в разговор, — что Мари очень изменилась: озорное, своевольное дитя стало вдруг кротким, добрым, словно овечка (боюсь, плохой это признак), и грустна она, будто святая, и бледна, как лилия.