Алексей Михайлович считал своим литературным крестным Леонида Андреева: по рекомендации отца была напечатана его первая вещь — «Плач девушки перед замужеством». Это причитание вошло впоследствии в его первую книгу «Посолонь». «Посолонь» я знал с детства, помнил ремизовские апокрифы и сказки. Однажды на Черной речке за обеденным столом — в тот день у нас было много приезжего народу, — я не помню, кто из гостей сказал, что Ремизова трудно читать, что он писатель для писателей. Эта ходячая формула мне почему-то запомнилась, и я в нее поверил. Кроме того, еще задолго до революции вокруг имени Ремизова начала создаваться легенда, затемнявшая его значение в русской литературе как очень своеобразного писателя. Когда произносили его имя, у меня в памяти возникала фотография, помещенная в каком-то иллюстрированном журнале: большой лоб, очки, всклокоченные волосы; воспроизведенные в том же журнале его рукописи — славянская вязь, каллиграфия, не рукопись, а рисунок, весь переплетенный завитками и росчерками. В статье, сопровождавшей портрет, подробно рассказывалось о чертиках, которых он клеил из разноцветной бумаги, о рыбьих костях, привешенных к потолку на нитках, о бархатных пауках и еще о какой-то непонятной фантасмагории, его окружавшей. Рассказывалось об учрежденном им «ордене» Обезвелволпале (Обезьянья Великая и Вольная Палата), в который посвящались чудаки, то есть люди, захваченные какой-нибудь бескорыстной страстью. Все это создавало впечатление несерьезной игры.
Впоследствии, в Париже, когда я сам поднялся по иерархической лестнице Обезвелволпала от кавалера до гундустанского посла и даже под конец стал обезвелволпальим маршалом, я понял, что все чудачества, так раздражавшие иных его читателей, действительно часть самого Ремизова, но только та внешняя часть его, которой он соприкасается с окружающим его миром, некий панцирь, прикрывавший его от злой жизни. Легко ранимый, всегда настороженный, с постоянной боязнью, что кто-нибудь, все равно кто — редактор журнала или случайный прохожий, — может причинить ему боль, он защищался от них шуткой, талантливой игрой в беспомощность, в жука, притворяющегося мертвым, когда чьи-нибудь грубые руки поднимут его с земли.
В Берлине, когда в 1922 году возникло сменовеховское движение и началась классификация на просоветских и антисоветских, А. М. Ремизов оказался стоящим в стороне: своим его не признавали ни те, ни другие. Он никогда не был человеком последовательной политической мысли и никогда не принадлежал к литературно-политическим группировкам, которые возглавлялись Гиппиус и Мережковским, журналом «Современные записки», газетами «Последние новости» и «Возрождение». В книгах, изданных в Берлине, а затем в Париже, он «величал» уходящую Россию, но величал, конечно, не царскую (в молодости Ремизов за принадлежность к социал-демократической партии был сослан в Вологду), а то в России, что, по его мнению, было прекрасным, русского человека, открытого, как ни один другой человек, чувству сострадания, сознающего не только свою, но еще больше — чужую боль.
Парадоксальность литературного творчества Ремизова за границей заключалась в том, что он был «самым русским» из всех писателей, оказавшихся за рубежом. Русским насквозь — ив том, как он писал, и в том, каким он был сам в повседневной жизни. Его нельзя было отделить от России, как нельзя отделить летописцев от русской монастырской жизни, как нельзя пересадить русскую частушку на чужую землю. Вся его жизнь за границей была недоразумением. Неприспособленность к окружающей обстановке, неумение бороться за существование становились еще очевиднее за рубежом. Ремизов, трагически не понявший Октябрьскую революцию, покинул Россию.
В Ремизове было глубоко заложено сознание своей литературной миссии — писателя, открывшего некую тайну русского языка, необходимость посвятить в эту тайну читателей и сознание того, что он — свидетель великих событий, о которых необходимо рассказать так, как он один может это сделать. Сознание исключительности в Ремизове было велико, но оно никогда не вело его к желанию руководить или поучать, а тем более — возглавлять какое бы то ни было политическое течение. При всей своей настойчивости в писательской работе, при всем убеждении в правильности избранного им литературного пути, он был скромен, а иногда по-своему даже застенчив.
В Берлине Ремизов был одинок. Впоследствии, в Париже, куда он переехал в конце 1923 года, его одиночество стало еще очевиднее. У него были друзья, высоко ценившие его книги, — Прокофьев, Рахманинов, Стравинский, несколько молодых, начинающих писателей, но он стоял в стороне от того, что принято называть зарубежной русской литературой. Гиппиус и Мережковский, открыто занимавшие антисоветскую позицию, обрушились на Ремизова с обвинением в большевизме. Для Бунина Ремизов был неприемлем: он был представителем чуждой ему литературной школы.