Недолго просуществовавшее литературное объединение «Веретено», группировавшее таких писателей, как В. А. Амфитеатров-Кадашев, Сергей Горный, Иван Лукаш, Вл. Сирин, В. Татаринов, распалось после того, как А. Дроздов предложил принять в члены содружества Алексея Толстого. «Дом искусств», основанный, если не ошибаюсь, А. Вугманом и Е. Г. Лундбергом и ставивший своей целью устройство постоянных вечеров, лекций, концертов и выставок, просуществовавший с 1921 года до конца «русского Берлина», то есть до 1925 года, не ставил никаких политических ограничений для желавших воспользоваться его «свободной трибуной». Здесь выступали А. Толстой, И. Эренбург, В. Шкловский, Марина Цветаева, Андрей Белый, Б. Пильняк, Игорь Северянин, Б. К. Зайцев, Ю. Айхенвальд, Глеб Алексеев, Владимир Познер, Шаршун, Владислав Ходасевич, Е. Чириков. Однажды профессор Вышеславцев прочел рассказ, в котором «равнодушные автомобили», пролетавшие по Елисейским полям, не видели, как терзается на улицах Парижа русский интеллигент, брошенный «ветреной Сюзанной». По поводу этого рассказа Виктор Шкловский сказал, что из «фибров» («все фибры моей души затрепетали») делают не души, а чемоданы и что выбирают этот материал именно за крепость и неизносимость. Позже, уже к концу 1923 года, начала выступать и наша литературная группа — «Четыре плюс один»: Георгий Венус, Анна Присманова, Семен Либерман, В. Сосинский и я. Здесь же, в кафе на Ноллендорфплац, познакомился я с Борисом Поплавским, ненадолго приезжавшим из Парижа в Берлин. В то время он увлекался точностью, ясностью и простотой. Помню, как поразил он В. Шкловского, сказав, что больше всех современных поэтов любит В. Ходасевича. Тогда я еще не знал, что Борис, не изменяя себе, оставаясь искренним, может защищать совершенно противоположные точки зрения. Он как бы не осознавал противоречивости своих слов: с одного литературного берега к другому он легко перекидывал невидимый для других мостик. От Поплавского я впервые услышал имена А. Гингера, Б. Божнева, Ильязда (Илья Зданевич), о том, что в Париже, кроме Бунина, Мережковского и Гиппиус, есть «молодые» не только в своих литературных стремлениях, но и политически расходящиеся со «стариками».
В тот вечер, в конце 1922 года, длинная зала кафе была переполнена. Среди многолюдной суеты промелькнул Кузатов в сопровождении двух дам, тщетно искавший свободный столик, Дуля Кубрик, широко распахнув дорогую шубу, поражал знакомых новым смокингом, за соседним столиком восседал банкир Р., внезапно проявивший интерес к изданию русских книг и основавший еще одно — сотое — издательство. Официанты, прозванные «хвароберами» (от немецкого Herr Ober), с ловкостью эквилибристов разносили пивные кружки с коричневым мюнхенским пивом.
О том, что будут выступать Маяковский и Пастернак, я узнал, уже усевшись поближе к эстраде, если только эстрадой можно назвать обыкновенный стол, покрытый зеленой скатертью и отделенный от мраморных столиков узкого и длинного зала кафе нешироким проходом.
К Маяковскому я относился настороженно — мне мешала необычность его стихов, легенда желтой кофты, еще продолжавшая в Берлине обрастать всевозможными небылицами, рассказы о скандалах, сопровождавших его выступления в петербургских и московских кафе. А о Пастернаке до того, как его имя было произнесено в тот вечер, я ничего не слышал.
Маяковский возник перед нами… появился, провозгласил о своем присутствии, — я не знаю, как сказать точнее, — внезапно и решительно. Уже в том, как он шагнул и одним шагом уничтожил пространство, отделявшее его от посетителей кафе, большой, красивый, — верхний свет люстры отбрасывал резкие тени на его мужественное лицо, — со всей неповторимостью широких и точных жестов, я почувствовал необычайное: одним шагом он утвердил себя как Маяковского-трибуна. Яков Хелемский в стихотворении, написанном в наши дни, после того, как он услышал «давние записи слабого качества», говорит: