«И тем не менее оно существует! — спокойно ответила немчура. — И вы еще не раз почувствуете на себе его святую волю». Теперь, счастливая своими успехами, с надеждами на блестящее будущее, она часто вспоминала Вольтраут и думала: «Не пришло ли время для нее рассчитаться за те несчастья и страдания, которые выпали в свое время на ее долю?» Мало кто узнал бы из прошлых знакомых в этой холеной и гордой красавице тощую худышку, «кошку драную», из «сталинского монастыря — Речлаг». Только дома да со своей преподавательницей, профессором Катульской, она была проста, добра и сердечна. Теперь одна тетя Варя, ее единственная родня, невидимой ниточкой уводила ее в прошлое. Все реже и реже она вспоминала о нем, — новое властно вытесняло из памяти события прошлых лет. И только в снах своих она, изредка возвращалась опять «туда», к «ним», в Воркуту, но Клондайка она забыть не могла. Несправедливая, трагическая судьба его, как «пепел Клааса», стучала в ее сердце, не давала быть вполне счастливой. Ей снились этапы, темные тучи зеков, идущих строем, стрельба, разводы бригад, черные терриконы шахт, возвышающихся посреди безжизненной тундры, и полчища леммингов. Один раз она видела пожар. Страшный, беспощадный огонь неотвратимо наступал отовсюду, застилая дымом горизонт, и не оставлял надежды на спасение. В черном, ядовитом дыму и огне, она знала, погибал тот, кого любила она «больше жизни своей». Проснулась среди ночи, дрожа от испуга и отчаяния, и долго не могла прийти в себя. До рассвета молилась и плакала в подушку, прося прощенья у того, кого любила и, как ей казалось, предала, изменив своей любви. В такие дни она становилась замкнутой, «неродной», как говорил Володя, и его искреннее желание развеселить ее, вызывало в ней чувство досады и неприязни. Однако напрасно Надя считала, что с прошлым покончено раз навсегда. Оно, это «темное прошлое», напоминало о себе иной раз самым неожиданным образом.
Уже будучи студенткой консерватории, она по-прежнему любила забегать к своей Елизавете Алексеевне, не забывая поздравлять ее и Риту с праздниками. Накануне дня рождения Елизаветы Алексеевны, двадцатого сентября, Надя отправилась в ГУМ посмотреть, что можно было купить для подарка этой взыскательной и капризной даме с безукоризненным вкусом. В одном из отделов она нашла, что хотела. Оренбургский платок из козьего пуха, ручной вязки, тончайший, как паутинка, и такой же невесомый. «Белые кружева из пуха, какая красота», — решила Надя и тут же встала в очередь к продавщице. Как водится в таких случаях, спросила:
— Кто последний?
— Я, — сказала женщина, обернувшись. И обе разом вскрикнули:
— Надька!
— Кирка!
Платок в тот день она не купила. Обрадованная, она в первый же момент подумала: «Слава Богу, я одна, нет Володьки!»
Они вышли из ГУМа, забыв о покупках, забрасывая друг друга вопросами.
— Как ты?
— А ты как?
— Мне наш бывший опер Арутюнов сказал, ты в Александров высылку получила.
— Было такое! Теперь разрешили в Москве, по инвалидности. Живу у мамы…
— Последний переулок, дом десять, Нине Аркадьевне?
— А ты помнишь? — радостно отозвалась Кира. — Ох, и погонял меня участковый! Два раза ночью, в дождь, выгнал, да еще посадить обещал. А третий раз у соседей спряталась! Ты-то где обретаешься? Кого наших видишь?
— Никого! Только опера на телеграфе встретила.
Надя припомнила, что Киру увезли в инвалидный лагерь и она не могла знать последние события на Воркуте.
— Значит, ты выскочила по инвалидности?
— Ни черта подобного, от звонка до звонка, весь срок! Эта обещали инвалидов в первую очередь пустить. А еще их там полным-полно, и в Ухте, и в Инте, и по всем совхозам. У меня ведь восемь лет было — ОСО.
— Повезло тебе, Кирюша, всего восемь, а у девчат-москвичек меньше десятки ни у кого не было, да еще трибунал с рогами.[12]
— Большому кораблю большое плавание, — опять весело рассмеялась Кира. — А я утлая лодчонка, за что же мне десятку?
Так за разговором, незаметно они вышли на Красную площадь. У мавзолея с надписью: «Ленин, Сталин» стояла небольшая очередь. Человек двадцать. Шли быстро.
— Видала? — кивнула головой Кира.
— Нет еще!
— Да ты что? Я лично прямо с поезда, можно сказать, «с корабля на бал», к другу ситному рванула. Очередь огромную отстояла, аж от Манежа. Зашла, говорю: «Лежишь, сучье твое племя! Стервец! А я живая, хоть и с тубиком… Чтоб тебе на том свете черти одно место припекли!». — Идем, сходим!
— Да ты же была!
— С удовольствием еще разок погляжу. А вдруг ожил!
Ничего подобного, никакой радости Надя не испытала, увидев два рядом лежащих трупа. Ленин и Сталин. Проходя мимо застекленного саркофага, она подумала, сколько жизней было унесено по одному их слову, но час настал, и вся земная слава и величие не спасли от самой обыкновенной, простой смерти. И еще она подумала, что выставлять мертвых напоказ публике кто-то решил немудро. И вряд ли Ленин, при его бытовой скромности, одобрил бы такую святотатственную помпезность, при которой на его надгробье каждый праздник взгромождаются не его друзья-соратники, а совсем случайные люди.