Я мну свою шляпу. Украдкой оглядываю класс, вижу на полу какие-то корки, разбросанные там и здесь страницы, карандашные очистки. На доске – каракули сумасшедшего. Мгновенные слезы застилают мне глаза. Я даю себе слово: я помогу этому ребенку, я буду заниматься с ним каждый день. Ибо мы не должны терять надежды. Ибо оно, это дитя, – пограничный случай.
Но дома по вечерам меня охватывает отчаяние. Бесконечные часы мы проводим вместе, рядом, сидя перед раскрытой книгой. Все напрасно. Он напряженно сидит возле меня, не шевелясь, но слова мои скользят мимо него, как масло по воде. Когда в конце концов я отпускаю его, он возвращается в свою комнату и проводит еще полчаса один, делая уроки. Затем захлопывает учебник, кладет в портфель и закрывает.
Иногда – по утрам, когда он еще спит, – я открываю этот портфель и заглядываю в его домашние тетради. И с ужасом читаю его ответы, невообразимые, совершенно фантастические. Равно как и его арифметика – какие-то странные значки, начертанные с видимым усердием и не имеющие никакого смысла.
Но я не говорю ничего. Я на него не жалуюсь. У меня нет к нему претензий до тех пор, пока он каждое утро встает, чтобы безропотно идти в школу и сидеть там на своей скамье в углу класса.
Он ничего не рассказывает о том, как проходит его день. А я его не спрашиваю. Он уходит и приходит, не произнося ни слова. Был один недолгий период – я думаю, между пятым и шестым годом его пребывания в школе, – когда в классе его стали вдруг задирать. Словно внезапно вдруг обнаружили, что он существует, что он находится среди них. Весь его класс, не исключая девочек, толпился вокруг него во время перемены, и его щипали, словно желая удостовериться, что это не призрак, а живое существо из плоти и крови. Он продолжал все так же ходить в школу.
Через несколько недель дети отстали от него, оставив в покое.
Однажды он вернулся из школы страшно возбужденным. Ладони были перепачканы мелом. Я решил, что его вызвали к доске, но он сказал, что нет. А вечером пришел ко мне и сказал, что его выбрали дежурным.
Прошло еще несколько дней. Я поинтересовался, по-прежнему ли он дежурит, и он сказал, что да. Две недели спустя он все еще был дежурным. Я спросил, нравятся ли ему его обязанности, или он уже немного устал от них. Он был абсолютно доволен. Его глаза сияли, выражение лица стало более умиротворенным. Утром, копаясь в его портфеле, рядом с причудливо выполненным домашним заданием я обнаружил обломки мела и не то одну, не то две тряпки.
Я думаю, что именно с этого времени, с тех пор как он стал дежурным (и оставался им до самого конца школы), он и сблизился со школьным сторожем. В дальнейшем между ними установилось даже нечто вроде дружбы. Время от времени сторож звал его к себе в каморку и угощал чашкой чая, оставленной каким-нибудь преподавателем. Не думаю, что они когда-либо говорили между собой, но друг друга они понимали.
В один из летних вечеров мне довелось оказаться по соседству с его школой, и я, поддавшись какому-то импульсу, решил познакомиться с этим человеком. Ворота были закрыты, и мне пришлось протиснуться сквозь пролом в изгороди. Я долго блуждал среди темных и пустых коридоров, пока, наконец, не оказался перед входом в комнатушку сторожа, приткнувшуюся под лестницей. Сделав еще несколько шагов, я увидел и его самого.
Он сидел на лавке, ноги сдвинуты, кругом темнота, – маленький смуглый человечек, который ловко надраивал медный поднос, лежавший у него на коленях.
Я снял шляпу и пробормотал имя моего сына. Он никак на это не отреагировал, не пошевелился и не проявил никакого удивления, как если бы знал заранее, что однажды вечером я приду к нему. Он смотрел на меня, а потом, не произнося ни слова, начал улыбаться. То была тихая, безмолвная улыбка, которая медленно растекалась по его лицу.
Я сказал: «Вы знаете моего сына…»
Он кивнул, лицо его по-прежнему освещала улыбка, в то время как руки продолжали драить поднос.
Я спросил: «Ну и… как он? Он ведь неплохой парнишка…»
Улыбка погасла на его лице, руки опустились. Он пробормотал что-то невнятное и постучал пальцем по голове.
«Бедняга… дурачок…»
И устремил на меня испытующий взор.
Я стоял перед ним молча, чувствуя, как у меня останавливается сердце. Никогда еще со мной не было такого, никогда еще я не ощущал такой полной безнадежности. Он вернулся к своему занятию. Я вышел, не в силах произнести ни слова.
Все это вовсе не означает, что этот ребенок стал для меня наваждением, более того, что я как бы запутался в своих отношениях с ним. Скорее всего, как раз наоборот. Мне хотелось как бы отстраниться от него, думать не о нем, а совсем о другом.
Думать о самом себе.
Никогда еще я не был так занят собой.