Цицерону было суждено еще раз потешиться призраком той прежней "свободы", которую он так ценил. В первое время после смерти Цезаря Цицерон в восторге от совершившегося, но некоторое сомнение в том, возможно ли возвращение к прошлому, у него все же скоро возникает. "Всё в смятении, — пишет он Аттику. — Меня огорчает, что со свободой мы не вернули себе республику. Ужасно, что говорят эти люди [цезарианцы], чем они угрожают... Но пусть будет, что угодно; мартовские иды — мое утешенье. Наши герои сделали все, что от них зависело, наиславнейшим и наивеликолепнейшим образом; но то, что остается еще сделать, требует денег и войск, а их у нас вовсе нет" (К Аттику, XIV, 4, 2 — № 707 по изд. АН СССР). Уже в апреле 44 г., т. е. через месяц после убийства Цезаря, Цицерон видит, что "тиранн убран, но тиранния осталась... мы не могли рабствовать перед ним самим, а теперь повинуемся его бумагам" (К Аттику, XIV, 14, 2 — № 720 по изд. АН СССР). Но Цицерону и в "героях" — тиранно-убийцах пришлось скоро разочароваться. После свидания с Брутом и Кассием в Антии, когда стала очевидна их полная растерянность, Цицерон пишет тому же Аттику: "Я нашел корабль совершенно разбитым, даже, вернее, развалившимся на куски: ни разумности, ни стройности, ни порядка... Если я раньше и сомневался, то теперь больше не сомневаюсь, что надо убираться отсюда подальше". Далее, сообщая, что он может поехать легатом Долабеллы, что даст ему возможность покинуть Италию на пять лет, он прибавляет: "Впрочем, чего я размышляю о пяти годах? Мне думается, дело так долго не затянется" (К Аттику, XV, 11, 4 — № 746 по изд. АН СССР). Брута он упрекает в бездеятельности и в одном из последних писем, дошедших до нас, написанных за полгода до смерти, просит его быть решительнее и жестче. Во время Мутинской войны и долгих неопределенных отношений между Антонием, Децимом Брутом, вождями сенатских войск и Октавианом Цицерон вел обширную переписку с командующими войсками, особенно Мунацием Планком, и всюду продолжал твердо стоять на своем убеждении, что необходимо бороться за восстановление республики в ее прежней форме. Поэтому можно сказать, что те упреки в полной "беспринципности", которые часто предъявлялись Цицерону, не вполне справедливы. Его шаткость и колебания касаются больше устройства его личных дел, его отношений к отдельным людям и оценки их, т. е. объясняются тем, что он был недальновидным и плохо разбирался в людях, но его идеология, узкая и негибкая и безусловно строго консервативная, почти не изменялась: заветы предков (Mores maiorum) были и оставались его идеалом в течение всей жизни; он пытался видеть воплощение их то в одном, то в другом деятеле своего времени, быстро разочаровывался, но не мог понять только одного, что таких насадителей "заветов предков" в его время быть уже не могло, а быть может, никогда и не было. Именно для того чтобы убедиться во впечатлительности Цицерона по отношению к отдельным событиям и лицам, надо проследить ряд его отзывов о крупнейших политических фигурах того времени — Помпее, Цезаре и Катоне.
Отношения с Помпеем налаживались у Цицерона медленно и туго: Помпей импонировал Цицерону своими военными подвигами, но первые отзывы его о Помпее крайне неблагоприятны: "Твой известный друг, — пишет Цицерон Аттику, — о ком ты написал мне, что он, не посмев порицать меня, начал хвалить, — открыто показывает, что он высоко ценит меня, обнимает, любит, явно хвалит; втайне же — но так, что это очевидно, — относится недоброжелательно. Никакого дружелюбия, никакой искренности, никакой ясности в государственных делах, никакой честности, никакой смелости, никакой независимости [у него нет]" (К Аттику, I, 13, 14 — № 19 по изд. АН СССР; 61 г.). Столь же неодобрительно он отзывается и о первой речи Помпея в комициях (в том же году): "неприятная для бедняков, пустая для злонамеренных, неугодная богатым, неубедительная для честных" (К Аттику, I, 14, 1 — № 20 по изд. АН СССР); но о второй речи он отзывается уже мягче, так как "Помпей произнес длинную речь в весьма аристократическом духе — авторитету сената он придает и всегда придавал величайшее значение во всех делах" (там же, § 2). Однако Цицерону понравилось и в этой речи, как видно из дальнейшего, главным образом то, что Помпей одобрительно отозвался о консульстве самого Цицерона, хотя, на его вкус, все же слишком кратко и сдержанно: зато Крассом, вознесшим Цицерона до небес, Цицерон очень доволен и отмечает: "Этот день очень сблизил меня с Крассом, однако, я охотно принял и все то, что более или менее скрыто воздал мне и тот другой" (т. е. Помпей; там же, § 4).