Поэтому и не верится, что «многоопытные странствователи», о которых пишет С. М. Соловьев, могли действительно часто бывать в исламском мире того времени, чтобы без предубеждения сравнить культуру и общий уровень жизнь тогдашнего исламского и христианского миров. Подавляющее большинство их никогда не видело действительного величия ислама, довольствуясь торговлей в небольших городах и поселках вокруг Каспия и питаясь рассказами византийцев, всячески стремившихся очернить и унизить мусульман как своих главных экономических и военных соперников. Поэтому всяческие «исторические» объяснения, сводящиеся к тому, что ислам был «хуже и беднее» христианства в конце X века, и это, дескать, стало одним из факторов русского выбора в пользу христианства, далеки от действительных исторических фактов и являются гораздо более поздней «политизацией» истории. Выбор Киева в пользу христианства был обусловлен не содержанием веры и «близостью» или «чужестью» иноземной культуры, но государственным прагматизмом и геополитическими обстоятельствами вне всяких принципиальных споров о различиях вероисповеданий. Русский историк Н. И. Костомаров, во имя научной объективности не привносивший в свои исследования государственнических идеалов своего времени, в 1873 году подвел итог рассуждениям об обстоятельствах крещения Руси в таких кратких словах:
Каждый народ, живущий согласно тысячелетней традиции, убежден, что его предки избрали для себя истину, и всякие споры здесь неуместны и бесполезны. Аксиомой является и то, что действительная истина познается в сравнении. Не случайно, что древнерусская летопись изначально старалась доказать, что выбор восточного византийского христианства произошел после именно такого всестороннего сравнения с исламом, иудаизмом и христианством западного толка. Однако, вся дальнейшая история взаимоотношений северного мусульманства и православия свидетельствует о том, что никакого действительного сравнения между ними как религиями не происходило, и главным образом потому, что сфера общения между мусульманами и христианами была чрезвычайно узка, и ограничивало ее, в первую очередь, именно изначально воспринятое через византийскую культуру искаженное представление об исламе. Причем в это представление совершенно не проникали отдельные поздневизантийские же попытки переосмысления отношения к исламу как «мировому злу»: