Анафемски хорош язык, такой «кондово» русский, яркий, басовитый, особенно – там, где вы разыгрываете тему «стихии», напоминая таких музыкантов, как Бетховен и Бах, не преувеличиваю, ибо – так воспринял, так гудит в «ушах души»… Имею право думать и утверждать, что «Соть» – самое удачное вторжение подлинного искусства в подлинную действительность и что, если талантливая молодёжь внимательно прочитает эту книгу, она – молодёжь – должна будет понять, как надо пользоваться материалом текущего дня, для того чтоб созидать из этого материала монумент текущему дню» (Т. 30. С. 186). В связи с этим хочется также напомнить читателям интересную мысль, высказанную Леоновым Горькому 21 октября 1930 года: «Мы в очень трудное время живём. Перестройка идёт такая, каких с самого Иеремии не бывало. (Иеремия тут со смыслом!) Всё вокруг трещит, в ушах гуд стоит, и немудрено, что в Вольском уезде, говорят, 65% мужиков страдают сердечными болезнями. Нам уж теперь отступления нет… и вот в этом пункте – о литературе. Время опасное, и о многом нельзя, хотят – чтоб о соцсоревновании, о встречном промфинплане и т. д. Ведь все это вещи – только маневрирование большого корабля. Не то нужно в нашей литературе. Есть особая (тут я очень неточно, ибо ещё не продумал) литературная философия людей, явлений, событий. В некоем величественном ряду стоят – Дант, Аттила, Робеспьер, Наполеон (я о типах!), теперь сюда встал исторически – новый человек, пролетарий ли? Не знаю, новый, это главное. Конечно, истоки в пролетариате… Я помню один разговор с вами, в Сорренто: «А вы будьте художником! (я тогда выл по какому-то невразумительному поводу). Правильно и даже очень, но быть только художником – это значит писать очень (порою!) неприглядный пейзаж действительности. Сейчас главное – хотеть, желать, делать что-то литературой. Ведь не то же главное, что брюк в продаже нет или что фининспектор нашего брата описывает. Итоги нужно делать, и жаль, что никто не понимает этого из тех, кто это понимать обязан…» (
В этом же письме Л. Леонов сообщает, что «и дитё у меня разрастается до неслыханных размеров», здесь Леонов вспоминает о романе «Скутаревский», над которым он начал работать (Новый мир. 1932. № 5—9; отд. изд. – 1932).
С первых же страниц романа Скутаревский предстаёт в расцвете своего положения в обществе. В его памяти звенели «благоговенные клятвы юности о свободе, человечности и культуре», на ночь он целовал портрет Эдисона. Он так много сделал в энергетике, что его кандидатуру выдвигали на Нобелевскую премию. После революции его вызывали в Кремль и советовались с ним о возможностях его сотрудничества с новой властью. На английском языке Скутаревский беседует с американским журналистом о работе крупнейшей районной станции. Оба видят много недостатков на станции, однако американец говорит: «Вы идёте гигантскими шагами. Пока у вас только Кентукки, но лет через пятьдесят у вас будет уже свой Бостон». Он был когда-то инженером, а во время безработицы стал журналистом. Скутаревский молчаливо согласился с ним, но душа его «чадила и клокотала», «работу эту проектировал его сын, Арсений Сергеевич Скутаревский», что «заставляло его в этом разговоре конфузиться, раздваиваться и молчать». Но тут же распространился слух, что «суждения экспертизы крайне благоприятны». Скутаревский недоволен, а Черимов радуется тому, что было сделано на станции. Молодому учёному только тридцать, он больше верит графикам, которые «отличались отменным благополучием»: «Минутами, теряя надежду на собственную прозорливость, он уже протягивал руку разбудить учителя и, жертвуя всем, спросить в упор о значении обмолвки, и всякий раз не решался» (