Но передать, что я в это время переживала, мне трудно. Страдало самолюбие невыносимо. Мне чудилось общее сожаление и насмешка. Витя, с самого начала не веривший Берновичу, не мог испытывать тех угрызений совести, которые терзали меня. Страдал Витя, конечно, опасаясь манкировать по отношению родных, которые так нам доверились, но его отвлекала его служба и его командировки. Седьмого декабря он вернулся вечером из двухнедельной командировки в Бобруйск, Мозарский и Речицкий уезды. И тогда он был обрадован поздравительной телеграммой Лели и Семашко по поводу представления его Гербелем к Владимиру за продовольственную кампанию прошлого года. К тому же он не имел возможности так подробно знать всю сложность нас ожидающих затруднений, наконец, у него не могло быть того терзания совести, которое грызло теперь меня: его телеграммы 26 июля со станции Крупки с коротким словом «нет» избавляла его от всякого упрека. Я же шла упрямо, как бы против судьбы, которая ожидала нас в Веречатах, и против желания Вити, которому там так не нравилось. Я одна была виновата и одна должна была терпеть то наказание, которое я заслужила своим упрямством и неосторожностью, а не делить его, не взваливать его на плечи неповинных, доверившихся мне моих родных. Слова Лели в Губаревке на Зеленом Роднике особенно поражали меня. Он точно пророчески говорил мне тогда: «В лучшем случае (т. е. без недохвата в триста пятьдесят десятин) вы вернете свой капитал после невероятных тревог и усилий, выцарапывая его по мелочам».
Целые ночи напролет я вертелась и не знала, как выйти из такого положения. Мне хотелось бороться, вызвать Судомира на суд, огласить все его действия и по отношению к крестьянам-покупателям не доплатить по закладной. Я посылала Берновича советоваться к присяжным поверенным, но сделать что-либо было нельзя! В купчей стояла обычная «более или менее» количество земли, и ни один суд, уверяли нас, не счел бы возможным оспаривать недостающее «более или менее», количество земли, хотя бы и не хватало и половины имения (!). Наша закладная была написана на имя какой-то незнакомой немки Х. Х. Судиться с ней, доказывать, что мы не ей должны десять тысяч, а Судомирам? Судиться всегда казалось мне чем-то предосудительным, а законы землевладения в западном крае были «палкой о двух концах». Ставя поляков в невозможное положение в земельных отношениях, не менее вредили и русским. Будь закладная наша на имя Судомира, всегда можно было бы не доплатить, доказав недохват земли. Но по закону закладная могла быть на имя любой немки, но не поляка, хотя фактически поляк продал свою землю, а немка не имела с ней ничего общего.
Это бессилие, эта необходимость покориться вопиющему мошенничеству изводила меня. Меня стала давить жизнь с возможным преступлением на душе, т. е. разорением близких. И я стала болеть какой-то лихорадкой, не поддающейся никакой хине: повышенная температура, головная боль, небольшой кашель, слабость. Урванцев запретил мне выходить и стал пичкать хиной, предполагая малярию. Да, может быть, это и была малярия. К организму, бодрому духом, редко привязывается болезнь, но свою бодрость я потеряла, хотя старалась скрывать от своих всю глубину своего отчаяния. Я даже приписывала свое состояние души тому, что после отъезда Татá к мужу в Екатеринослав, и еще целого ряда лиц, переведенных по службе, в Минске стало скучно. Почти одновременно с Шидловскими были переведены и уехали Насакины, Кашталинские, Конобаевы, Кологривовы, даже отсутствие старика генерала Баженова и Вячеслава сказывалось теперь. И нам казалось, что мы одни остались в вражьей стране, среди новоприезжих людей, конечно, попавших под влияние «осиного гнезда», а непонятная и в сущности незаслуженная неприязнь семьи Эрдели (исключительно дело рук разных приспешниц) ставила нас в фальшивое положение. Нас во всем обходили, бойкотировали, особенно меня, и не посвященные в минские интриги с удивлением спрашивали, чем я так провинилась? Какое право имеет мадам Эрдели меня игнорировать? Не считаться со мной как с женой сослуживца ее мужа?
Не будь у меня Щавровской драмы, вероятно, я бы не принимала так близко к сердцу все эти мелкие уколы самолюбия, зная, что причина всему моя дружба с Татá, но при угнетенном состоянии духа все эти мелочи заставляли страдать еще более, и хина Урванцева нисколько не помогала. Тогда он стал мне вспрыскивать мышьяк с какой-то новой примесью, но температура, хотя и невысокая, все же была выше нормальной, и мне запрещалось выходить. Тетя и Оленька сильно тревожились за меня, думали, что начинается чахотка. Попадья мне привезла чудодейственное алоэ, затопленное в меду, как средство от чахотки, но я просила одного: выпустить меня на воздух! Перемена воздуха и места – это лучшее средство от многих болезней, коклюша, малярии.