Василий Ефимович ужинать не стал, с досады и злобы отбило от пищи, он сразу же улёгся в постель и всю ночь не мог заснуть. В тревоге ворочался с боку на бок и, кряхтя, кашлял так трескуче, словно Илья Муромец дубы из корня драл. Всю ночь с болью в душе он переживал вчерашнее, вспоминая о собрании, после которого между ним и колхозом опустилась какая-то невидимая зловещая чёрная стена, пугающая мраком роковой неизвестности. После тревожной ночи от бессонницы он встал рано, сходил на двор, расшугал там кур-несушек. В этот день, в который он считал себя уже не колхозником, себя чувствовал дурно и томно: ходил с опущенной головой, его тяготила прилипшая к мозгам мысль о том, что же ждёт его впереди: или полное разорение, или ещё что хуже!
Из всех потайных закромов его души, куда годами складывалась накипь от жизненных несуразиц, сейчас стали выползать наружу, всплески недовольства и злобы. В его характере и психике произошёл роковой и необратимый перелом: с этого особо тягостного для него дня: 22-го марта 1933 года он стал ненавидеть всё и вся. В его сознании не могло увязаться то, что ему, как крестьянину-труженику не дали воли заниматься единоличным хозяйством, которое он повёл, было, рационально и производительно, и, честно трудясь в колхозе, он тоже кому-то не угодил, и его из колхоза вероломно «вычистили». И он, затаив в себе недовольство и злобу, всем существом своим и мыслями ушёл в себя, жизнь свою повёл полускрытым образом.
— Что, сосед, и тебя за твою-то прилежность, видимо, тоже из колхоза-то вышибли?! — втискивая Василию Ефимовичу долговые деньги, с ехидством и язвительной улыбкой проговорил Фёдор, придя на утро к Савельеву в дом.
— Ты что, сожалея, сочувствуешь, или злорадствуешь с досады, — беспричинно кашлянув и подсадно крякнув, выражая этим крайнее недовольство Фёдоровым изречением.
— Не сожалею, и не злорадствую. Я заранее знал, что в колхозе нам, степенным мужикам, делать нечего, там нам житья не дадут. «Поэтому-то я и не взошёл в колхоз-то!» — сказал Фёдор и чтобы долго не задерживаться у шатров, вышел из избы.
Быть честному среди честных это туда-сюда, а быть же честному среди нечестных ох как трудно! Снедаемый угрызением совести, сгорая пламенем зла и досады на людей, что на собрании, кроме Жаркова, никто не замолвил словечка в его защиту. Василий Ефимович нравственно замкнулся в себе, стал молчалив, дав обещание себе реже выходить на улицу, коробя избегать встречи с людьми, даже и с теми, которые раньше были близко знакомыми. Но случайно зашедшему к нему Ивану Трынку, который, как метит, приходит к Савельевым всегда к обеду, он был душевно рад, и между ними завязалась непринуждённая беседа.
— Ну, как, Василий Ефимович, я слышал, ты с нынешнего дня вольный казак. Колхозу больше не работник, — поздоровавшись за руку, спросил его Иван.
— Я бы был работник, да работать-то товарищи не велят! — с явной тоской отозвался Василий Ефимович.
— И как же так у тебя голова — ума набраться, а вот колхозником ты чем-то не потрафил, — дивился Иван.
— Лжесвидетель злых выдумок, много набралось, заведомом ложный донос на меня состряпали, вот тебе и результат, я оказался не у дела, — возмущаясь, докладывал он Ивану, садясь за стол обедать, где уже сидела вся его семья.
— Видимо, надо язык держать за зубами, а ухо востро, — сочувственно отозвался Иван.
— Совершенно, — утвердительно сказал Василий. — Уж раз так пообрезали мне крылышки, то уж видимый конец, они скоро не отрастут! — сокрушался он.
— Хотя в своём-то хозяйстве и лучше: хошь работай, хошь отдыхай, и каждый швырок какой в пользу, а в этом проклятом колхозе, как в провальную яму всё проваливается: ни проку, ни приполку! На работу там всяк пошлёт, а за труды спросить не с кого! Получи трудодни, а от них жирный не станешь! А раньше «мёртвые души» и то денег стоили!