И все же вооруженное сопротивление не прекращалось ни на миг. Наиболее опасным участком фронта был южный сектор, на котором действовали германские войска. На севере финские части не вели наступательных операций; в целом правители Хельсинки были довольно безразличны к судьбе Ленинграда. В ходе ожесточенных боев в сентябре 1941 г. Жуков смог снять часть войск с северного участка фронта, чтобы бросить их против гитлеровцев, пытавшихся прорваться с юга[60]. Финны тем не менее до самого конца участвовали в осаде города и внесли свой вклад в проведение операций, с помощью которых немцы пытались помешать перевозке грузов по Ладожскому озеру[61].
Защитники Ленинграда показали замечательную стойкость, но самой по себе ее было бы недостаточно, если бы в тылу гражданское население не проявляло еще более поразительное мужество. Ленинградцы, как и все люди, не родились героями. В большом городе встречаются всякие люди: и эгоисты, и спекулянты, и воры. Существует много воспоминаний, в которых с презрением упоминаются подобные типы. В условиях, когда смерть витала над каждым, попадались люди, которые «не останавливались ни перед чем»: вытаскивали у соседа хлебную карточку — а это было равносильно тому, чтобы разорвать последнюю тонкую нить, связывающую человека с жизнью, — или обвешивали покупателей в булочной[62]. Хищение продовольствия, особенно вначале, представляло собой серьезную угрозу. Наряду с этим имели место случаи обмана, продиктованные не корыстью, а реакцией людей на сложившиеся обстоятельства. В октябре 1941 г. появилась необходимость произвести обмен всех продовольственных карточек, так как в обращении оказалось слишком много фальшивых. После этого на каждый случай потери карточек стали смотреть с подозрением. Для усиления контроля было постановлено, что каждый обладатель продуктовых карточек может выкупать свой скудный паек в одном-единственном магазине[63]. Труднее было предотвратить использование карточек умерших: практически невозможно было наладить учет смертности. В начальный период городские власти опасались нападений на булочные или распространения настроений в поддержку идеи объявить Ленинград «открытым городом»[64]. Впрочем, поражает не столько то, что подобные настроения проявлялись каким-то образом, сколько то, что они почти не распространялись.
По заслуживающим доверия свидетельствам, наиболее тяжелыми /65/ в моральном отношении для ленинградцев были не дни кошмарного голода, а первые дни блокады. Людей охватил ужас перед завтрашним днем. Но и тогда не было паники[65]. «Мы все стали какие-то каменные», — записала некоторое время спустя, во время бомбардировки, в своем дневнике ленинградская преподавательница, на глазах у которой умерли муж и сын[66]. Под гнетом все новых невзгод люди становились как бы нечувствительными к страданию. Каждый, кто мог, пытался не прекращать работу, потому что работа была «единственным спасением от одиночества, единственным способом наполнить смыслом собственное существование, единственным средством участвовать в борьбе с ненавистным врагом, побеждать страх и отчаяние»[67]. Врачи продолжали трудиться в неотапливаемых и почти не освещаемых больницах, где к тому же не хватало медикаментов. Полумертвые от истощения люди, с трудом переставляя ноги, ходили в свои учреждения. Станки на заводах стояли, но немногие оставшиеся на предприятиях рабочие пытались продолжать делать что-нибудь вручную. Библиотеки были открыты максимально возможное количество часов в день. Почти символически, но продолжал функционировать университет. Похожие на призраков артисты продолжали работать над спектаклями даже за несколько дней до смерти. Горе рождало глубокую ненависть к захватчикам, и эту ненависть усиливало чувство скрытой гордости за собственную способность не сгибаться ни перед чем. «Эти люди-тени отлично сознавали свое моральное превосходство и гордились грандиозностью своего подвига», — сказал потом Корней Чуковский, не принадлежавший, как известно, к любителям риторических фраз[68].