– Мэделин – это твой отец придумал, – настаивала мама. Но я-то знала по чужим рассказам, что все писали свои варианты имени новорожденного на бумажках и бросали в шляпу. Одно время я очень много об этом раздумывала, об именах, которые ей могли бы нравиться, вроде Уинтер, или Джунипер, или Арк. Я все думала о тех днях моего младенчества и о своих возможных именах (вот бы меня звали Канидой, фантазировала я, когда в восьмом классе писала свой доклад про волков[37]
), а потом меня осенило, что, может, мама не говорит не потому, что она хотела назвать меня как-то иначе, а потому, что просто не предложила своего варианта. И тогда я начала гадать, кому вообще, кроме папы, была нужна Мэделин? Кто, кроме него, вообще голосовал за это имя?Не хочу сказать, что мне хотелось, чтобы за меня еще кто-то голосовал. И не хочу сказать, что эти мысли пришли мне вдруг, потому что совсем не вдруг. Они постепенно накапливались в моей голове, почти незаметно, как бы откладывались на отдельной полочке в мозгу, из обрывков других событий моей жизни. Я не могу связать это с чем-то конкретным, что происходило, с каким-то годом школьной учебы или с чем-то, что мама сделала или не сделала, – но как только эта мысль возникла, она уже потом никуда не делась.
– Наш гендир пишет свои отчеты! – могла она, к примеру, сказать, отчего кожа у меня на голове натягивалась, как резиновая шапочка над ушами. Или она могла подвесить на нитку яркую картинку и начать ее раскачивать у меня перед глазами, когда я соединяла точки в рабочей тетради по геометрии и мне приходилось откладывать карандаш в сторону. Я откладывала карандаш с таким видом, словно он был спичкой, от которой вспыхнул пожар. Я смотрела на нее.
– Тихо! – приказывала она сама себе, замечая на моем лице мрачное выражение. Но никогда – просьбу или просто желание, чтобы она обращалась со мной поласковее.
Она обычно шептала:
– Профессор работает! Ш-ш-ш! Всем замолчать!
Или картинно стучала по воздуху согнутым пальцем, как тогда, когда мы ехали в пикапе. Она стучала, но при этом не отрывала глаз от дороги.
– Вернись на землю, Мэделин! Ты слышала, что я сказала?
И не понимая, что я делаю в этом пикапе, и не успев прикусить язык, я прохрипела:
– Я правильно поступила?
– Ты имеешь в виду…
Я помолчала, вслушиваясь, как урчит старенький движок, с трудом волоча эту колымагу по шоссе. Сбился с такта, снова заурчал.
Поразмыслив немного над моими словами, мама ответила:
– То, что произошло, вероятно, произошло бы в любом случае, как бы ты ни поступила. Если ты об этом.
Я снова привалилась головой к дверце и стала смотреть, как в небе облака набегают на другие облака, а может, это были клочья дыма.
Она снова заговорила:
– Но я тут не судья.
«Ты так говоришь только потому, что я не твой ребенок», – помню, подумала я тогда и потерлась лоснящимся от пота лбом о стекло, на котором остался широкий жирный след, как будто от неведомого насекомого, шмякнувшегося об окно.
Сегодня мне трудно вообразить, как много из того, что я делала и хотела в те годы, произошло из-за этого вот подозрения.
В чем различие между тем, во что ты хочешь верить, и тем, что ты делаешь? Вот о чем мне надо было спросить у Патры, вот вопрос, на который я хотела получить ответ, но он пришел мне в голову – или пришел в такой формулировке – уже после того, как мы встретились с ней на стоянке у здания суда в тот день, уже после того, как мы с мамой ехали в душном громыхающем пикапе и она припарковалась между двух фургонов позади церкви Богоматери. Пока мама писала хозяйке пикапа записку со словами благодарности, которую потом сунула за солнцезащитный козырек над рулем, я встала на четвереньки прямо на гравийное покрытие, в своем салатного цвета длинном платье, распушившемся вокруг моей талии, и начала собирать в ладонь маленькие камешки. Потом вернулась мама, сказала, что все о’кей, и мы пошли пешком домой. Мы шагали по обочине шоссе, а я разжала пальцы, и камешки выпали на дорогу. На повороте у озера она разок обернулась на меня, но когда я добрела до тропы, поросшей сумахом, и когда за деревьями показалась труба нашей хижины, мамы уже не было видно. От нее остался только шорох раздвигаемых кустов сумаха и пульсирующее колыхание огромных листьев, под которыми она проходила.