После этого я рассказал ему всю историю, и Бюшо заключил, что я имел все резоны на свете, но что полиция имеет также резон мне помешать, насколько это зависит от нее, ссорам такого рода. Он посоветовал мне пойти завтра утром представиться г-ну де Сартин, который меня знает и будет рад услышать все это из моих уст; но я ему ничего не ответил.
Это было 6 ноября. Я уехал только двадцатого. Я обменял мою коляску с четырьмя колесами на двухколесную одноместную и дал знать всем моим знакомым о той чести, которая была мне оказана получением этого приказа, совершенно воспротивившись доброй воле м-м дю Рюмэн, которая хотела срочно ехать по этому поводу в Версаль и сказала, что уверена, что письмо будет отозвано. Мой паспорт от герцога де Шуазейль на получение почтовых лошадей был от 19, и я его сохраняю до сих пор. Я выехал 20 в одиночку, без слуги, грустный из-за смерти Шарлоты, но спокойный, имея сотню луи в кошельке и обменное письмо на восемь тысяч франков на Бордо. Я пользовался превосходным здоровьем, и мне казалось, что я готов к новым испытаниям. Я направлялся в страну, где мне было нужно проявлять сдержанность в поведении и осмотрительность в разговорах. Кроме того, я потерял все мои источники существования, смерть сделала меня одиночкой; я начинал ощущать себя в среднем возрасте, в котором Фортуна обычно человеком пренебрегает и женщины не играют уже большой роли. Я увидел Вальвиль только накануне отъезда. Я нашел ее богато устроенной и увешанной бриллиантами. Когда я захотел вернуть ей пятьдесят луи, она спросила, есть ли у меня хотя бы тысяча, и когда узнала, что у меня только пятьсот, она брать их не захотела. После этого времени я больше ничего о ней не знаю.
Я обнял моего брата и мою свояченицу в шесть часов, при свете луны, решив ехать всю ночь, чтобы обедать в Орлеане, где хотел увидеть старую знакомую, в Бурге я видел королеву в течение получаса. Я задремал, беспокоясь о том, что меня вот-вот разбудят, говоря, чтобы я оплатил пост; я оказался в Орлеане в семь часов утра. Ох! Моя дорогая Франция, где все в это время шло хорошо, несмотря на королевские указы, на барщину и нищету крестьян, и на своенравие короля и министров, что стало с тобой сегодня? Твой король – народ. Самый грубый, самый безумный, самый необузданный, самый мошеннический, самый непостоянный, самый невежественный из всех народов. Но все вернется, возможно, на свое место прежде, чем я кончу писать эти Мемуары; а пока, Господь захотел меня держать вдали от этой страны, преданной анафеме.
Я велел отвезти себя к Бодэну, когда-то известному танцору, который женился на марсельянке Жоффруа, которую я любил двадцать два года назад и которую видел после в Турине, в Вене, в Париже, но осталось увидеть теперь у нее. Ее вид, ее удивление, ее узнавание, которое пробуждало прежние воспоминания, которое напоминало прежние радости, – были моим спектаклем; мне казалось, что я снова стану тем, кем я был, и моя душа будет радоваться одинаково, слушая рассказы о ее превратностях и рассказывая о своих. Таково было мое намерение, потому что жестокие сожаления меня не терзали; но часто душа объекта, который меня еще занимает, находится в совсем иной ситуации, чем моя.
Бодэн и его жена, ставшая скорее некрасивой, чем старой, сделалась набожной, чтобы соответствовать вкусу своего мужа, который, живя в маленьком имении, которое он купил, приписывал правому воздаянию бога все небольшие несчастья, которые происходили в течение года в его провинции и доставляли ему заботы, при его доходе в пятьдесят экю. Я пообедал с ними постным, потому что это была пятница, и запрет был нерушим. Я коротко рассказал им о своих превратностях, и в конце своего рассказа услышал только рассуждения о неправильности поведения человека, потому что он руководствуется во всем, что он делает, не религией. Они говорили мне, что есть Бог, и у меня есть душа, как будто я этого не знал, и что настало время мне подумать, как они, чтобы отказаться от всех сует этого мира. Бодэн горестно упрекала меня за то, что я оставался около Шарлотты вплоть до ее последнего вздоха, и удивлялась священнику, который мне это позволил, потому что он должен был, по крайней мере, знать, что я не ее отец.