Произнося эти слова, я выхожу, глядя на него и показывая ему гарду своей шпаги; три или четыре офицера оказываются свидетелями происшествия. Я не сделал еще и четырех шагов из ложи, как услышал, что меня титулуют венецианским трусом; я поворачиваюсь, говоря ему, что, выйдя из театра, венецианский трус может убить бравого поляка, и выхожу на большую лестницу, которая спускается к дверям и выходит на улицу. Я жду там четверть часа, надеясь, что он выйдет и я встречу его со шпагой в руке, не опасаясь, как Томатис, потерять сорок тысяч цехинов; но, не видя его и дрожа от холода, я вызываю своих людей, подзываю коляску и велю отвезти себя к князю Палатину России, где, как сам король мне сказал, он будет ужинать. Когда я остался один в коляске, первым моим желанием было немного успокоиться, я поздравил себя с тем, что мог выстоять против насилия, не вытащив шпаги в ложе Казакчи, и был очень рад, что обидчик не спустился, потому что при нем был Биссинский, вооруженный саблей, и он бы меня убил. Поляки, хотя сегодня в основном и достаточно культурные, имеют еще в своей натуре много древних привычек; они еще сарматы или даки, за столом, на войне и в проявлениях того, что они называют дружбой. Они не желают понять, что достаточно человеку выйти перед другим один на один, что нельзя толпой идти на одного, который хочет также сразиться с одним. Я ясно видел, что Браницкий пошел за мной, подстрекаемый ла Бинетти, решивший обойтись со мной, как с Томатисом. Я не получал пощечины, но это было почти то же самое; три офицера были свидетелями того, как он послал меня к черту, и я чувствовал себя оскорбленным. Способность переносить такое пятно не числилась в моей натуре, я чувствовал, что приму вызов, но не знал, какой. Мне нужна была полная сатисфакция, и я думал о том, чтобы получить ее умеренными путями, так, чтобы спасти и коз и капусту [24] . Я направился к дяде короля, князю Чарторыжскому, Палатину России, решившись рассказать все королю и предоставить Е.В. заботу обязать Браницкого попросить у меня прощения.
Когда Палатин меня увидел, он ласково подошел ко мне, попросив немного подождать, и мы уселись, чтобы составить, как всегда, партию в тречетте. Я был его партнером. На второй партии, которую мы проиграли, он упрекнул меня в ошибках и спросил, где находится моя голова.
– В четырех лье отсюда, монсеньор.
– Когда играют в тречетте с порядочным человеком, который играет, чтобы получить удовольствие от игры, нельзя иметь голову в четырех лье отсюда.
Сказав эти слова, князь бросил карты на стол, поднялся и пошел прогуляться по залу. Я остался собирать карты, затем вышел на дорогу. Король не мог опаздывать. Полчаса спустя пришел камергер Перниготи и сказал князю, что король не может прийти. Это заявление меня поразило, но я успокоился. Сказали, что накрыли на стол; я занял свое обычное место слева от Палатина; нас за столом было восемнадцать-двадцать. Палатин на меня дулся. Я не ел. На середине ужина пришел князь Гаспар Любомирский, лейтенант-генерал на службе России, и сел на другом конце стола, напротив меня. Как только он меня увидел, он громко выдал мне соболезнование по поводу того, что со мной произошло.
– Я сочувствую вам, – сказал он мне. Браницкий был пьян, и порядочный человек не может считаться с полученным от пьяного оскорблением.
– Что случилось, что случилось? – прозвучало за столом.
Я не говорил ничего. Расспрашивали Любомирского, но он ответил, что, поскольку я молчу, он должен молчать тоже. Палатин между тем повеселел и ласково спросил у меня, что у меня произошло с Браницким.
– Я дам вам точный отчет обо всем после ужина, приватно.
Говорили о вещах нейтральных вплоть до окончания ужина, и когда поднялись, Палатин, за которым я последовал, направился к маленькой двери, через которую он обычно удалялся. Я рассказал ему в пять или шесть минут обо всем, что случилось. Он вздохнул. Он меня пожалел и сказал, что я был прав, имея голову в четырех лье отсюда, когда играл.
– Я прошу у Вашей Светлости совета.
– Я не даю в таких делах совета, потому что следует либо делать много, либо ничего.
После этой сентенции, рожденной самой мудростью, он зашел в свои апартаменты. Я пошел взять мои меха, поднялся в свою коляску, поехал к себе, лег спать, и добрая конституция моей натуры позволила мне насладиться шестичасовым сном. В пять часов утра, сев в кровати, я стал думать о том, что мне следует предпринять. Много или ничего. Я сразу отбросил ничего. Значит, следовало выбрать много. Я видел только одно: убить Браницкого, либо дать ему убить меня, если он захочет почтить меня дуэлью, а в случае, если он затеет волокиту, не желая драться, убить его, подготовив все как следует, и даже рискнув потерять голову на эшафоте. Определившись с этим и исполнившись решимости предложить ему дуэль в четырех лье от Варшавы, потому что старосты рыскали в этой округе и дуэли здесь были запрещены под страхом смерти, я написал ему эту записку, которую копирую здесь с оригинала, который сохранил:
«Сего марта 5 числа 1766 года, в пять часов утра.