Секунду спустя она пишет несколько строк, которые дает мне прочесть. Она говорит, что если значительная сумма денег, помимо тех, что должен мне ее отец, может развеять мое горе, она может быть моим врачом. Я отвечаю, целуя ей руку, что мне не хватает не денег, а лишь достаточно сильного ума, чтобы принять решение. Она говорит, что я должен обратиться к своему оракулу, и я не могу сдержать смеха.
– Как вы можете смеяться? – говорит она, рассуждая очень правильно. – Мне кажется, что средство от вашего горя должно быть ему совершенно знакомо.
– Я смеюсь, мой ангел, из-за комической идеи, что пришла мне в голову, сказать вам, что это вы должны обратиться к своему оракулу. Говорю вам, что не обращаюсь к моему оракулу, потому что опасаюсь, что он предложит мне лекарство, которое понравится мне еще меньше, чем само горе, что меня обуревает.
– Вы всегда вольны не воспользоваться им.
– Таким образом я пренебрегу уважением, которое должен оказывать высшему разуму.
Я вижу, что этот ответ ее убедил. Минуту спустя она спрашивает, доставит ли мне удовольствие, если она на весь день останется со мной. Я отвечаю, что если она останется обедать, я встану, велю поставить три куверта на маленький столик и, разумеется, поем. Вижу, что она довольна и смеется; она говорит, что сделает сама
Такова была Эстер. Это было сокровище, которое соглашалось принадлежать мне, но при условии, что я буду принадлежать ей, чего я никак не мог ей дать. Почувствовав себя возрожденным при мысли, что проведу весь день, я обрел уверенность, что смогу начать забывать Манон. Я воспользовался моментом, чтобы подняться с постели. Она обрадовалась, войдя и увидев меня вставшим. Она попросила меня с очаровательной грацией, чтобы я причесался и оделся, как будто я собираюсь на бал. Этот каприз заставил меня рассмеяться. Она сказала, что это нас развлечет. Я позвал Ледюка и, сказав ему, что собираюсь на бал, велел достать из чемодана соответствующую одежду, и когда он спросил, какую, Эстер сказала, что сама выберет. Ледюк открыл ей чемодан и, оставив ее, стал меня брить и причесывать. Эстер, воодушевленная этой ситуацией, принялась с помощью гувернантки раскладывать на кровати кружевную рубашку и те из моих одежд, что пришлись ей более по вкусу. Я выпил бульону, почувствовав, что это мне необходимо, и увидел, что проведу приятный день. Мне стало возможным не то, чтобы возненавидеть, но начать презирать Манон; анализ этого нового ощущения оживил мои надежды и возродил мое былое мужество. Я сидел перед огнем, под расческой Ледюка, наслаждаясь удовольствием, которое испытывала Эстер, занимаясь столом, когда увидел ее передо мной, грустную и сомневающуюся, держащую в руке письмо Манон, в котором та отправляла меня в отставку.
– Я, наверное, виновата, – спросила она робко, – что открыла причину вашего страдания?
– Нет, моя дорогая. Пожалейте меня, и не будем об этом говорить.
– Значит, я могу прочесть все?
– Все, если вам интересно. Вы все равно меня пожалеете.
Все письма неверной и все мои были в порядке дат разложены на моем ночном столике. Эстер стала читать. Когда я полностью оделся и мы остались фактически одни, потому что гувернантка занималась плетением кружев и не вмешивалась в наши разговоры, Эстер сказала, что никакое чтение никогда не доставляло ей такого интереса, как эти письма.
– Эти проклятые письма меня убивают. Вы поможете мне после обеда все их сжечь, в том числе то, что велит мне сжечь их.
– Лучше сделайте мне подарок; они никогда не выйдут из моих рук.
– Я принесу их вам завтра.
Их было более двух сотен, и самые короткие были в четыре страницы. Обрадованная тем, что завладела ими, она сказала, что соберет их вместе, чтобы забрать их вечером с собой. Она спросила, не отдам ли я ей портрет Манон, и я сказал, что не знаю, что мне делать.
– Отошлите его ей, – сказала она с возмущением, – я уверена, что ваш оракул даст вам именно этот ответ. Где он? Могу я на него взглянуть?