— Он мог бы выучиться всем наукам, потому что был в первом пансионе Парижа; но он изучал только то, что захотел: играть на флейте, ездить на лошади, владеть оружием, хорошо танцевать менуэт, менять рубашки каждый день, вежливо поддерживать разговор, изящно представляться и держаться элегантно. Вот все, что он умеет. Никогда не пытаясь найти себе применение, он не имеет понятия о литературе, не умеет писать, не умеет считать, он не имеет и понятия о том, что Англия — это остров в Европе.
— Вот потерянные шесть лет. Моя дочь над ним посмеется. Я ее обучила. Можно ею гордиться в ее нежном возрасте восьми лет, полную, знаний; она знает географию, историю, языки, музыку и рассуждает с бесконечным умом. Все дамы вырывают ее из рук. Я держу ее в школе рисунка весь день, она приходит домой только к вечеру. В воскресенье она здесь обедает, и если вы доставите мне удовольствие прийти обедать ко мне в воскресенье, вы увидите, что я не преувеличиваю.
Это было в понедельник. Я ничего не сказал, но нашел странным, что она не сочла, что мне не терпится ту увидеть, что она не сказала мне, чтобы я приходил к ней ужинать завтра, что она не привела ее на ужин с собой. Она сказала мне, что я приехал в Лондон во время, чтобы увидеть последний праздник этого года, который она дает для знати, которая через две-три недели уедет, чтобы провести лето в деревне.
— Я не могу, — сказала она мне, — дать вам билет, потому что могу давать их только знатным персонам; но вы сможете туда прийти и быть там возле меня в качестве моего друга, вы все увидите. Если меня спросят, кто вы, я отвечу, что вы тот, кто заботился о моем сыне в Париже и приехал мне его вернуть.
— Я вам весьма благодарен.
Мы оставались за столом за беседой до двух часов утра; она рассказала мне в деталях все состояние процесса, который вела против г-на Фермор. Он претендовал на то, что дом, который она построила, и который стоил десять тысяч гиней, принадлежит ему, поскольку это он дал ей деньги, но он ошибался, поскольку, согласно пункту, который она цитировала, это она платила рабочим, и это ей они давали квитанции; стало быть, дом принадлежал ей. Однако деньги, говорил Фермор, принадлежали не ей. Она возражала, предлагая предъявить хоть одну квитанцию. Это правда, говорила эта почтенная женщина, что вы давали мне не раз неожиданно по тысяче гиней, но это было всего лишь щедростью с вашей стороны, и совершенно не странной для богатого англичанина, поскольку мы любили друг друга, и жили вместе.
Этот процесс, который в течение двух лет она выигрывала четыре раза, и который не кончался из-за кляузы, которую Фермор использовал, чтобы оспаривать ее победу, дорого стоил Корнелис, и когда мы говорили в тот раз, речь шла об апелляции к Справедливости, где,
Поскольку Корнелис не обнаруживала любопытства относительно моих дел, я решил ничего ей не говорить. Она не видела на мне никаких признаков богатства, со мной были только одни единственные часы, все мои бриллианты лежали в шкатулке. Я отправился спать, задетый, но не разозленный, потому что в глубине души был рад обнаружить ее дурной характер. Несмотря на беспокойство, с которым я ожидал увидеть мою дочь, я решил увидеться с ней лишь в воскресенье, отправившись к ней обедать, как небрежно сказала мне Корнелис.
Назавтра в семь часов я сказал Клермону сложить весь мой багаж в тележку, и когда все было сделано, пошел сказать моему бедному малышу, который был еще в постели, что собираюсь поселиться в Пел-Мел, в доме по адресу, который я ему записал.
— Как? Вы не останетесь со мной?
— Нет, потому что ваша мать забыла меня поселить.
— Это правда. Я хочу вернуться в Париж.
— Не делайте этой глупости. Поймите, что теперь, будучи у вашей матери, вы у себя, и что, возможно, в Париже вы уже не найдете себе жилья. Прощайте. Я буду обедать в воскресенье с вами у вашей матери.