Между тем Шерер и я начисто издержались. Все, что можно было от себя оторвать, — все было продано. Приходилось довольствоваться хлебом и водою (или «ковентом», который был немногим лучше воды). Иногда я перебирался от Циттемана на квартиру к Вольфраму и Мевису, из которых первый был плотником, а второй башмачником, и оба имели хороший заработок. Поначалу я присоединился к их хозяйству. Они столовались по-крестьянски: похлебка и мясо, земляные яблоки и горох. Каждый участник вкладывал в такой обед по две трехпфенниговые монеты; ужинал и завтракал каждый сам по себе. Мне были особенно по вкусу бычья нога, селедка или трехпфенниговый сыр.[186]
Но долго участвовать в их хозяйстве я не смог: продавать было уже нечего, а мои солдатские деньги уходили почти все целиком на белье, пудру, обувь, мел, ружейную смазку, масло и прочую чепуху.Вот и пришлось мне теперь по-настоящему класть зубы на полку, и ни единой душе на свете не мог я поплакаться от всего сердца на свою печальную участь. Днем я бродил тени подобно. Ночью ложился на подоконник и в слезах глядел на луну, исповедывая ей горькое свое горе:
«О, ты, которая висишь теперь и над Токкенбургом, передай милым моим домашним, как приходится мне тяжко, — родителям моим и всем братьям и сестрам. Поведай моей Анхен, как я по ней тоскую, верность ей храня. И попроси их всех молиться за меня Богу. Но ты все молчишь и мне не отвечаешь, путь свой продолжая так безмятежно! Ах, зачем я не птица, чтобы полететь за тобою следом в мою отчизну! Бедный, неразумный я человек! Боже, смилуйся надо мною! Собрался я добыть себе счастье, а добыл себе одно горе! Что мне толку от сего града великолепного, если в нем я обречен на погибель!
О, если б со мною были здесь близкие мои и был бы у меня такой вот славный домик, как тот, что стоит как раз напротив, — и не был бы я солдатом, то жилось бы мне тогда здесь лучше некуда. Стал бы я трудиться, завел бы торговлю или кабачок и навсегда забыл бы тоску по родине! Но нет! Тогда пришлось бы мне видеть ежедневно собственными глазами горе столь многих несчастных! Нет, дорогой мой, милый Токкенбург! Вечно останешься ты для меня лучшим на свете местом! Но ах! Быть может, никогда в жизни я тебя больше не увижу и лишусь даже и того утешения, чтобы писать время от времени милым своим, живущим под твоим небом! Ибо тут все говорят, что если уж отправишься в поход, то оттуда невозможно будет написать ни строчки, где можно было бы высказать все, что наболело на сердце.
Но кто знает! Ведь есть же Отец мой небесный, а уж ему-то известно, что эту свою рабскую судьбу избрал я не по своей воле и не из низости душевной, а что обманули меня злые люди. Эх, если ничего мне больше не останется... Однако нет! Дезертировать я не стану. Лучше смерть, чем попасть под шпицрутены. Да и что-нибудь все-таки да переменится. Шесть лет можно, пожалуй, и выдержать. Хотя это долго, ох, как долго, и к тому же, если люди не врут, кажется, об отставке и думать нечего! Только как же это! Почему не будет отставки? Ведь имеется же у меня договор, хоть и насильно мне навязанный! Да пусть лучше они убьют меня! Я до самого короля дойду! Побегу за его каретой, повисну на ней, лишь бы он соблаговолил выслушать меня. И тут я выскажу ему все начистоту. И справедливый Фридрих не будет несправедлив именно ко мне» и т.д.
Таковы были тогда мои разговоры с самим собою...
XLIX
ДАЛЬШЕ — БОЛЬШЕ
В таких обстоятельствах мы с Шерером бегали друг к другу при малейшей возможности — плакались друг другу, прикидывали, строили планы, отвергали их. Шерер держался уверенней меня, да и денег выдавали ему побольше. Я же, как и многие другие, выбрасывал последнюю трешку за стопку можжевеловки,[187]
чтобы развеять тоску. Один мекленбуржец,[188] стоявший на квартире по соседству и переживавший такую же беду, делал то же самое. Но едва хмель ударял ему в голову, он усаживался в сумерках перед своим домом и в полном одиночестве ругался и болтал разное, клял своих офицеров и даже короля, призывал на Берлин и на головы всех жителей Бранденбурга тысячи проклятий и — как признавался этот бедолага, протрезвев, — он находил в этой бессмысленной ярости единственное себе утешение.Вольфрам и Мевис часто увещевали его, потому что был он еще недавно добродушным, общительным малым.
— Послушай-ка, парень! — говорили они ему. — Смотри, как бы не очутиться тебе в сумасшедшем доме.
Это заведение располагалось неподалеку от нас. Часто я видел там солдата, который сидел перед оградой, на лавочке, и однажды я спросил у Мевиса, кто это такой. Потому что в нашей роте я его никогда не встречал.
— А это такой же точно, как и наш мекленбуржец, — пояснил мне Мевис. — Потому-то его и упекли сюда, и сначала он ревел, что твой венгерский бык.[189]
Зато через пару недель стал тихим, как ягненок.Этот рассказ вызвал во мне сильное желание узнать его поближе.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное