«Ах, А.С., это как раз в вашем возрасте возможно дожидаться, потому как, извините, пожалуйста, вы пожилые, а мне никак нельзя. Поверите ли, как самолёт с Красноярска пролетает, так у меня душа обрывается, и я сейчас же думаю, что это обязательно Павлик. Он летает на Л-1828, но мне отсюда никак не видать, какие у самолётов номера, потому что тут они высоту набирают тысячу двести, а это больше километра».
«А в качестве кого твой Павел летает?»
«Как вы говорите?»
«Я спрашиваю — кем Павлик летает?»
«A-а! Павлик летает бортмехаником. Он такой вообще интересный, и вы должны его помнить - он в портовском оркестре на баритоне играет и немного весноватый, и ещё когда выпивает, то обязательно лезет в драку. Такой чудной! — добавляет Фая, пожимаясь.— Его всегда-то на комсомольских собраниях пробирают!»
«Не помню, Фая, честное слово, не помню. Ведь они все выпивают, все лезут в драку, и всех их прорабатывают».
«Да нет, помните, А.С.! Он такой очень высокий, просто исключительно высокий и притом здоровый из себя. Всегда одет аккуратненько. Посмотрел бы он на меня теперь!»
Фая распрямляется и тыльной стороной вымазанной руки с оттопыренным мизинчиком сгоняет со лба продуманно небрежные ло-
кончики. Причёска у неё такая: две коротенькие негустые косички очень распушены, уложены кокошником и держатся двумя пластмассовыми бантиками, которыми Фая гордится и дорожит: таких в Туру-ханске нет, это ей Павлик из Красноярска привёз. Одета она в зелёную байковую курточку и бывшую шёлковую юбку, из-под которой выглядывают сатиновые, сборчатые, как у грузчика, шаровары. Она очень огорчена этой задержкой, это видно, огорчена, взволнована.
«Потому что, А.С., девчонки такие бессовестные, сами ребятам на шею вешаются, особенно портовским, а Павлик очень отзывчивый, и мне исключительно трудно его в руках держать. А вы говорите, десять дней или месяц - какая разница! Тут, А.С., не то что день — час дорог!»
10
Тоскливое место Мироедиха, и это чувствуют все, только тоску называют скукой.
Разбросан станок на высоком, крутом берегу, с трех сторон стиснут тайгой, а с четвёртой его прижимает Енисей, и нет дорог - никуда и ниоткуда. Простор, по которому нельзя передвигаться по своей воле -тайга непролазна, а река своенравна, рождает у каждого самую древнюю человеческую мечту, мечту о крыльях. Не о самолетах, которые днем и ночью пролетают над станками, а о настоящих крыльях, гусиных, лебединых, живых, шум которых недаром раздаётся в стариннейших русских сказках, рождённых такой же глушью и таким же бездорожьем.
Гуси мои, лебедяточки,
Возьмите меня на крылаточки,
Отнесите меня к отцу-матушке,
У отца, у матушки хорошо жити,
Пити, ести, гуляти ходити...
— Утро-то какое ненаглядное, — говорит Наталья Афиногеновна, та самая, которая когда-то гавриленковским сыном была взята из «заведения». Теперь это очень старая и очень грузная женщина, с трудом передвигающаяся и мучимая одышкой. Никаких следов былой красоты, некогда пленившей молодого купца, на ней не видно, да и была ли она, красота эта самая? Что касается Афиногеновны, то единственным внешним достоинством женщины почитает она дородность, которой Бог наградил её самоё сверх всякой меры.
— Эх, были бы крылышки, так бы и вспорхнула, так бы и полетела, - нараспев говорит она, вздохнув.
— И куда же это полетели бы вы, Наталья Афиногеновна? — вежливо любопытствует Фая.
- Вот уж и не знаю, милок, как тебе сказать. Вон туда бы и туда, — Афиногеновна взмахивает рукавом, как царевна Лебедь, - кругом бы всё облетала до самого Енисейска, ну а ввечеру — сюда, обратно в своё гнездо, чтоб Танька с Тонькой не плакали.
Рядом с Афиногеновной над обрывом сидит маленькая и тощенькая баба Лёля, она тоже умильно смотрит вдаль своими очень выцветшими и очень глубоко сидящими глазками.
— Вверх бы и я шлетала, — чуть слышно говорит она, — там, в Енисейском, церкви стоят красивые, и собор на самом берегу в реку глядится, и сады цветут кругом яблоневые... а куполочки золотенькие так промеж садов и блестят, и горят, мать ты моя владычица...
— Ну где, ну где тебе сады будут расцветать в эту пору, глупая? — добродушно возражает Афиногеновна. — Да ещё яблоневые! Ты не на небо гляди, а на землю больше опирайся. Как сиверок хороший подует, тут и листочкам конец, и гуси «вверх» потянутся, и зима пришла.
Фая же стоит позади старух, с коромыслом на плече и пустыми вёдрами. Она тоже засмотрелась и задумалась, забыла, куда и зачем шла. По глазам её видно, что, пока старухи только собираются взлететь и ещё хлопают крыльями, беря разгон, сама она уже давно в полёте.
Небо по-осеннему ясно, река чиста и быстра, яркое солнце висит над Енисеем низко и близко — рукой подать, ещё не рассыпавшимися ракетами сияют в хвойной таёжной черноте золотые берёзы, и тишина кругом - первозданная.
Только почугуневшие от старости хаты гирями лежат на плотно утоптанной земле, плохо скроенные, да крепко сшитые купеческие избы, и вид их вызывает более горькую тоску, чем вид близ расположенного нарядного погоста.