У колхоза нет заезжей, и поэтому все проезжающие останавливаются в этой странной, как бы обойдённой временем комнате. Вокруг стола стоят старые венские стулья, на стенах — дореволюционные олеографии, на самоваре — медали с профилями царей и цариц, на буфете — лакированный чайный ящик с надписью: «Кузнецовъ и компашя». Возле зеленоватого зеркала с такой дугообразной рамой, что невольно ждёшь, как бы вместо твоей физиономии там не отразилась лошадиная морда, висит коллекция любопытнейших снимков. Тут и старые купцы-мастодонты в богатых шубах, и молоденькие куп-
чики с усиками колечком, и семейные группы — все навытяжку, с лицами каннибалов и смертников, и открытки «с днём Ангела» и «Христос Воскресе», и какая-то дама в корсете, изогнувшаяся скрипичным ключом, и ещё много, много всякой всячины, неожиданно заканчивающейся довольно приличным портретом пасмурного блондина — второго секретаря Туруханского райкома партии.
За исключением этого портрета упрямый дом, поставленный дедом Петром Григорьевичем, основателем Мироедихи, так и не отразил в себе ничего нового. Люди живут сами по себе, дом - сам по себе.
Афиногеновна с Тонькой спят в углу, на огромной двуспальной кровати, а Шура с Танькой скрываются за розовым пологом в другом конце комнаты.
Мы же располагаемся на полу. Иногда к нам примыкают какие-нибудь путники-колхозники из Костина или Мельничного, почтальоны, и тогда долго не удаётся уснуть — Наталья Афиногеновна задует лампу и, как ни в чем не бывало, продолжает беседу с гостями. Знает она район как свои пять пальцев, куда лучше председателя исполкома, и неторопливо расспрашивает, где, что, почему и почём.
Утром первой просыпается Танька. Она выглядывает из-под розового полога голенькая, как рыбка, и кричит «мака» (что значит «молока») и «хаху» (сахару).
Это неизменно, как петушиный крик, и при этих звуках, как при первых тактах гимна, все встают.
Афиногеновна ставит самовар с медалями, Фая или Вильма идут по воду, я — в ларёк за хлебом, Шура же, повязавшись по самый нос белым платком, берёт закопчённый чайник, хлеба с солью в узелок, говорит, ни к кому не обращаясь, «я на покос сегодня» и уходит.
Эту неделю на неё нашел стих косить наравне с мужиками, и она каждое утро ездит одна на лодке через Енисей на тот берег и каждый вечер возвращается одна, нагрузив лодку травой для коровы.
- Скучает, — как объясняет нам Афиногеновна. - То ли за мужиком скучает, то ли просто так.
Когда Шура не скучает, она выходит вместе с нами на огород убирать картошку, и тогда за ней тянется «хвост», Тонька и Танька; босиком, с корзинками, куда тоже собирают мелкую-мелкую картошку, травку и цветочки.
Из дочерей Шура явно предпочитает младшую, прощает и позволяет ей всё («Готова ей ноги мыть и с ног воду пить», - с неудовольствием говорит Афиногеновна), а старшую, шестилетнюю красавицу Тоньку, обижает, обделяет и за малейшую провинность бьёт грубой, тяжёлой рукой.
Работает Шура хорошо, добросовестно, но как-то невесело, как будто бы думая всё время свою какую-то думу.
13
Ко мне она долго приглядывается. Фая сразу не нравится ей своей учтивостью, оттопыренным мизинчиком и мелкотравчатой миловидностью, Вильма — молчаливостью, которую она принимает за презрение.
- А ты мне по душе. Ты не спешишь отсюда ехать; как вон те, и ещё... Ты понимаешь... — она не находит слов и неопределенно проводит рукой вокруг, как бы оглаживая поля с купой берёз и церковкой посередине, и тот берег, и горизонт. — Ты понимаешь, — говорит она утвердительно.
Мы сумерничаем на крылечке, положив ноги на большую белую лайку Волгу, в хорошую погоду живущую на завалинке, а в ненастье -под крыльцом. Нам холодно, но мы не идём в избу. Своим плечом я чувствую Шурино плечо и крепкую руку и возле своего лица вижу её потеплевший карий глаз и острую веснушчатую скулу.
— Вот ты спрашиваешь, зачем Тоньку обижаю. Не хочу я этого, а - не могу. Жалею, а - ну не люблю, и всё тут. Ничем не виноват ребенок, а с ним,
А я-то, а мне-то как по голове шарахнули - такая простая вещь, парень бросил! — а понять никак не могу, хожу, вроде ничего не чувствую, только на лице будто кожу стянуло до невозможности и во рту всё сохло, всё воду пила я.
Что тебе скажу: как со мной гулять он начал, так девки сильно мне завидовали, что какая-то Шурка-рыжая такого парня завлекла. Красавец он был — да что и говорить, ты на Тоньку погляди! А я... ну, сама знаешь, я и девчонкой такая же выдра была, ни кожи, ни рожи, голова морковная, а веснушки всё равно что копейки медные. Век сама себя стеснялась и повернуться не могла по-людски, на девках платья как платья, а на мне - что хомут.