Индивидуально-личностный подход к революции был широко представлен в нашей историографии[774]
. Манфред, безусловно самый яркий мастер исторического портрета в послевоенной советской историографии, обосновал личностный подход в размышлениях о «раскрытии внутреннего содержания больших общественных процессов» через «изображение отдельных их деятелей»[775]. Сытин, правда, критиковал методику подобных работ, саркастически назвав ее методологией «моего героя»[776].Услышав о замене Робеспьера Наполеоном, я был разочарован и, похоже, даже воспринял это как «измену» истории Революции. Манфред, игнорируя впечатления, которые вызвало у меня его сообщение, между тем продолжал: «Теперь я могу это сделать», т. е. написать книгу о Наполеоне. Уместно прокомментировать, что означало «теперь». Сам автор в предисловии к своему труду пишет: «В течение многих лет, работая над наполеоновской темой, я не считал себя морально вправе публиковать что-либо по этой проблематике»[777]
.Препятствием были названы пиетет к Тарле, высокая оценка его биографии Наполеона, исключительная популярность последней.
Что же побудило «снять табу», которое, по словам Манфреда, он сам и наложил? «Миновало более тридцати пяти лет… Мир во многом стал иным, и поколение 70-х годов ХХ века… видит и воспринимает многое иначе, чем люди 30-х годов». Между тем «в силу многих причин общественный интерес к наполеоновской проблематике не исчезает, и, видимо, каждое новое поколение стремится по-своему осмыслить эту старую, но не состарившуюся тему»[778]
.Все так. Смена эпох, смена поколений – кто станет спорить? Но приходит на ум еще одно неназванное обстоятельство – известная идеологическая коллизия 60-х годов. Придя в аспирантуру к Манфреду в 1961 г., я попросил у него в качестве диссертационной темы падение якобинской диктатуры. Манфред возразил, сославшись на ее «непроходимость», а спустя 10 лет сам предложил Е.В. Киселевой историю термидорианского переворота. «Теперь это можно», – отметил он. Какие конкретно изменения имел в виду Манфред, говоря в обоих случаях «теперь», могу только догадываться. Однако суть очевидна: подобные намеки означали, как правило, «режимность» темы, нежелательность ее разработки по тем или иным идеологическим мотивам.
Как воплощал Манфред мечту своей жизни? Виктор Моисеевич Далин, безмерно восхищавшийся всем его творчеством, был совершенно прав, когда писал об «огромном интеллектуальном подъеме», который испытывал тот, создавая «Наполеона Бонапарта»[779]
. Могу засвидетельствовать: работа шла очень споро. Вообще А.З. исповедовал принцип «ни дня без строчки» и настоятельно рекомендовал его другим; но книга о Наполеоне создавалась, по-моему, иначе – с юношеским увлечением, вызвавшим большой прилив энергии. Могу судить по тому количеству книг, которые я регулярно доставлял из Фундаменталки на Кутузовский.Кажется, еще до завершения работы в целом автор приступил к ее апробации. На заседании группы по истории Франции Института всеобщей истории он сделал доклад об Египетской экспедиции (одна из глав книги). Меня доклад заинтриговал больше всего ориентальными мотивами, о которых я до той поры не слышал (а подробнее узнал об увлечении Наполеона Востоком много позднее)[780]
. Восхищение собравшихся было всеобщим и вполне искренним. Критическую ноту внес Поршнев, который в своеобразной аллегорической форме довел до коллег свои размышления об общественном значении и идеологическом смысле совершенного Манфредом труда.«Книга рассчитана на успех и будет иметь успех»[781]
, – заявил Борис Федорович. Слово «расчет» вызвало легкое раздражение у автора, судя по обмену репликами с Далиным. На мой тогдашний взгляд, однако, горше было продолжение поршневской речи. Б.Ф. рассказал о своей поездке к горам Тянь-Шаня, о том, как в отдаленном кишлаке их принимал председатель местного колхоза-миллионера. Этот человек в ставшей знаменитой, благодаря портретам Сталина, полувоенной форме – френче со звездой Героя – устроил, как водится, пышное застолье в честь столичных ученых, на котором неожиданно поинтересовался: «А что, товарищи историки, нет ли чего новенького о Наполеоне?».Имел ли Поршнев в виду, что потребность в новой биографии Наполеона связана с реанимацией сталинщины, ощущавшейся тогда в стране на уровне партийной идеологии и массового сознания, или только констатировал переплетение интереса к двум историческим личностям? Как бы то ни было, уйти от этого переплетения оказывалось невозможно. Отнюдь не из гоголевской «Шинели», а из другой, по легенде, «боевой шинели» («и сам товарищ Сталин в шинели боевой, и сам товарищ Сталин помашет нам рукой») вышла советская интеллигенция 60-х годов, и тем, кто брался за образ Наполеона, приходилось учитывать читательские ассоциации, закреплению которых вольно ли невольно способствовал Тарле своей выдающейся книгой, написанной и изданной в пору утверждения сталинского полновластия.