Итак, дискуссия о Наполеоне, инициированная творчеством Тарле и отразившаяся в нем, подвела в конце 30-х к очевидному рубежу. Олицетворенная и вместе с тем обезличенная Власть в образе прогрессивного правителя, преодолевающего классовую обусловленность и ограничения общечеловеческой морали, лишенного личностных характеристик кроме властолюбия – вот, кто предстал советской «общественности» как движущая сила истории. И это не могло не отразиться, в свою очередь, на представлении о самом ученом.
Никакого «грехопадения» Тарле в обращении к образу Наполеона я не вижу, и я бы не назвал его «сталинистом» в обыденном смысле преклонения перед личностью вождя. Но, как мне думается, образ императора создавался не без влияния того впечатления, которое производили на историка личность и путь к власти кремлевского диктатора. Допустим и опосредованно – через восприятие этой личности в пору расцвета ее культа в советском обществе. Стоит ли спорить, что в историописании Наполеона есть отпечаток, возможно неосознанный автором, облика другой исторической личности. Траектории установления единовластия Сталина и возвышения Тарле в научном сообществе причудливо совместились.
В конце 30-х годов биограф Наполеона как носитель определенного властного образа стал в известной мере символом Власти, знаковой фигурой в исторической науке. И то, что именно Тарле выдвинулся в этот момент в лидеры советской историографии Французской революции и в качестве такового возглавил академическую деятельность по подготовке к ее юбилею, тоже можно считать знаковым явлением. Безусловно, потребности «текущего момента», вернее – идеологические потребности партруководства в этой ситуации нашли выражение в сыгранной Тарле роли; но ученый сумел занять собственную позицию, смог выразить свои взгляды.
Необычайно богатым аллюзиями, подчас противоречивыми, оказалось его программное выступление на юбилейном заседании Академии наук, посвященном 150-летию Французской революции. Само название выступления подчеркивало аспект, который виделся наиболее актуальным в тех условиях: «Якобинская диктатура выросла на почве ожесточенного нашествия… не на жизнь, а на смерть войны с интервентами 1793 года»[767]
.Предложенный Тарле подход расходился с ведущей тенденцией советской историографии 20-х годов, которая связывала генезис якобинской диктатуры преимущественно с гражданской войной и, исходя из классовой «базы» диктатуры, оспаривала позиции Олара и Матьеза, ставивших во главу угла обшенациональные интересы, потребности национальной обороны. Но именно
В конце 1930-х такой подход стал вдвойне актуальным для власти, уподобляясь обоюдоострому оружию одновременно для внешнего и внутреннего употребления: во-первых, надвигалась новая мировая война, во-вторых, угрозой интервенции Сталин обосновывал необходимость репрессий, и к этому мотиву широкая «общественность» оказалась наиболее восприимчивой. Были и другие совпадения между тарлевским пониманием диктатуры и тем ее образом, который она приобрела в Советском Союзе в 30‐х годах.
Обращает на себя внимание другой аспект юбилейного выступления, свидетельствующий о многогранности личности историка. Действует установка о «коренной противоположности» Октябрьской социалистической всем буржуазным революциям, требующая разоблачения «их» демократии. Между тем Тарле поднимает вопрос о демократизме «той» революции, связывая его с конституционностью. Неожиданно в тех условиях он выступает с исключительно высокой оценкой документа, принятого якобинским Конвентом и утвержденным референдумом, трактуя якобинскую конституцию как этап в цивилизационном развитии человечества, «наиболее демократическую из всех конституций, которые
Выделенные курсивом слова предназначались тем, кто упрекнул бы академика в забвении ограниченности всех конституционных актов по сравнению со сталинской конституцией. Академик не забывал об идеологических установках, более того, в обосновании им отказа якобинцев от «наиболее демократической… до той поры» и перехода к «самой беспощадной» диктатуре угадывается метаморфоза с «наиболее демократической» Конституции 1936 г., за принятием которой последовал Большой террор.