Все у нее получалось красиво: ела и пила красиво, пила много, не пьянела, не тяжелела, только посмеивалась. Кандель сам был не дурак по этой части. И что удивительно – Бровман часто видел друзей с красавицами, друзья всегда выглядели рядом с ними смешновато. Сидит, расправив плечи, глазами на нее показывает – а, какова?! – сам либо пыжится, либо заискивает, и вид у него неестественный, и сразу происходит срыв в одну из двух ужасных схем – либо он ее подомнет, либо она его – под каблук. Этих поединков роковых Бровман не выносил, сам честно жил в производственном романе, какой и считал самым крепким, – он пишет о мужских ремеслах, жена – о женских, швейных, учительских, и хоть имя у него погромче, но и она в своем деле не последняя. У Канделя с Варей было сходство по единственному признаку абсолютной уместности своей на свете и такой же уместности всего, что они делали и говорили. Бровман еще подумал: а ну как они разругаются, что будет? Изменит Кандель, мало ли, или Варя сбегает налево, с кем не бывает; но тут же ясно представил, как это будет. Она ему скажет прямо, глядя с этим своим зимним вызовом: если ты меня можешь простить, то прости, а если нет, то что ж поделать. И никаких выяснений, никаких слез. Бровман не мог бы представить Варю плачущей – разве что оса укусит или, может, с голоду… А если, не дай бог, с Канделем что? Бровман всегда это представлял – герои, как сказал в своей манере Гриневицкий, танцуют со смертью – и понял, что по Варе сначала ничего не будет видно, только двигаться она станет еще медленней, как бы закаменев; а потом просто умрет, без всяких усилий со своей стороны. Все что надо у нее получается само. И еще Бровман подумал, что так же легко она с Канделем в первый раз легла, словно всегда только с ним и ложилась; действительно, подумал Бровман, такое чувство всегда бывает зимой, именно русской зимой, европейская такой не бывает. Русская зима – это чувство, что всегда так было, лето – случайность, весна – оттепель, а на самом деле зима никуда не уходит. Кто это понимает, тому здесь жить неплохо.
Называла она его не Канделем, а Лаки (знала английский, учила сама), объяснила, что это значит «везунчик». И Бровман почувствовал, что ему тоже хочется так Канделя звать, потому что Варя поймала в нем самое главное; но право на такое имя было теперь только у нее.
– Вы летали вместе? – спросила она в тот вечер.
– Приходилось, – сказал Бровман.
3
Бровман летал со многими, у него был принцип: то, о чем пишешь, должен пробовать на шкуре. Он начинал с автомобильной темы и неделю простоял на сборке в АМО, и хотя проклял все на свете, мог потом с закрытыми глазами разобрать мотор; во время каракумского автопробега изумлял всех доскональным знанием всей этой промасленной, горячей механики. Если пишешь о пищевиках – должен до процента знать состав колбасы. А если сидишь на авиатеме – хотя какое «сидишь», он бывал в редакции только во время дежурств, остальное время мотался по репортажам, – ты должен летать, и никого не волнует, есть ли у тебя страх высоты. У Бровмана не было, повезло, вот морская болезнь – была. Оформлять полет всякий раз была мука мученическая, приходилось расписываться в десятке бумаг, добывать редакционное задание, пять разрешений, проходить инструктаж… И были летчики, которые брали журналистов на борт крайне неохотно, в том числе Волчак, особенно после истории с Квятом. Но были и такие, которым, наоборот, было в радость форсить в воздухе, доводить корреспондента до визга, скорбно говорить «Пропали мы», – для профессионала милое дело ухнуть вниз метров на триста, потом завести мотор как ни в чем не бывало и сказать: «Ну, слава тебе господи, в этот раз пронесло»; неопытного пассажира, случалось, и проносило. Кандель обожал катать гостей, он говорил, что в обязанности летчика входит агитировать за авиацию, – к нему сажали иностранцев (разумеется, на что-нибудь дряхлое вроде «уточки», в крайнем случае на Р-5), писателей; знатную ткачиху Грушину возил однажды над Москвой в порядке поощрения. Ткачиха на всех встречах потом рассказывала, как они откинули колпак и на высоте (метров триста, не шутка!) исполняли «Марш энтузиастов», она даже локтями махала, в ухо ему въехала! Ужасть. Ему доверили даже Маргариту Степанян, заслуженную писательницу, задумавшую роман о летчиках, – они же авангард, пролетариат будущего, в пятидесятых начнут летать пятилетние дети!