Самое, пожалуй, удивительное, чему меня научила любовь, – что мне, вопреки всему, не стоит и пытаться что-то делать по-другому. Я никогда не отвечала себе отказом. Никогда не лишала себя ранних рассветных лучей, и запаха озона, и бьющего в открытое окно дождя. И я бы не отреклась от тех дней моего уединения, и от своего будущего дитя. От его толканий пяточками в мои легкие и печень. Ребенок велел мне оставаться в живых куда более убедительно, чем все, что я слышала до этого.
Внезапная любовь к человеку, к которому привык не питать любви, способна доводить до тошноты и лихорадки. Это то, за что начинаешь цепко держаться и ради чего готов унизиться. И это то, от чего себя необходимо избавлять – понемногу, малыми шагами. Сильно сомневаюсь, что Лайя так и поступала.
Ожидая возвращения сестры, я в упор гляжу на Ллеу, бессильно извивающегося на песке. Надеюсь, он способен прочитать мои мысли:
Мы с сестрами всегда были по-своему жестокими, но я уверена, что такая жестокость вполне позволительна. Она помогает нам выжить, помогает навести в жизни порядок. Правильнее рассматривать это как допустимую с моральной точки зрения погрешность.
Горсть за горстью мы закидываем Ллеу солью, и он почти никак не реагирует на наши действия, только жмурится и моргает. Это его немного усмиряет, он явно обескуражен происходящим.
Потом мы подступаем к нему ближе и принимаемся пинать. До чего же приятно наконец причинить боль этому массивному и крепкому телу! Однако очень скоро я передаю в руки Лайи пистолет.
– Сделать это должна именно ты, – говорю я сестре.
Взяв оружие, она в смятении глядит на него. Ллеу следит за ней глазами, начиная часто дышать.
– Ты станешь вновь одной из нас, – добавляю я.
Для нее это удар ниже пояса – что верно, то верно.
Это последнее доказательство любви, что я от нее потребую. Я знаю точно: если она этого не сделает, то будет потеряна для нас навсегда.
Последнее преступление Ллеу не имеет прощения. И мне даже интересно: чувствует ли он это сам? Из какого-то непонятного милосердия я все предполагала, что убийство способно изменить этого человека. Представляла, как после этого он смотрит на нас совершенно иными глазами, словно видя нас в первый раз.
Может, именно ощущение вины и отдалило его от Лайи? И в рассветных сумерках это чувство накатывало на него, и Ллеу просыпался с воспоминанием о том, что совершил?
Я представляю, как наш дом обретает для него слишком неприкрытую реальность. Это больше не напоминает праздник жизни. Тут нет больше ни бассейна, ни песчаного берега, ни моей сестры, загорелой и бесхитростной, с которой можно уединиться в спальне вечерком. Есть просто дом, разваливающийся прямо над головой. Ничего райского! На потолках – пятна воды. На полках и по углам везде пыль. И три слоняющиеся рядом женщины – там, где совсем недавно их было четыре. Чтобы это совершить, даже и силы не потребовалось. И радости это не доставило. Это вообще никогда не доставляет радость.
Лайя вся дрожит. Она глядит на него огромными глазами – как будто если присмотрится получше, то сможет увидеть в нем что-то еще, более важное. Я знаю, трудно отмахнуться от того, что может означать для твоей сущности полный конец.
Ко мне вновь возвращается это воспоминание. Как мы впервые увидели на берегу мужчин. Как втроем, с налипшей на кожу грязью, они сидели на песке, озираясь в этом новом для себя мире. В них все казалось чуждым. Помню, как они, повернувшись к нам лицом, сощурились от солнца. Разве могло это пойти каким-то иным путем? Нет, конечно, думаю я, мысленно видя их втроем там, на песчаном берегу. Как он отшатнулся тогда от матери! Был только один путь. Или мы – или они.
Именно здесь, на пляже, мы всем нутром своим ощущаем отсутствие рядом мамы. Внезапно жестокость этой потери становится для нас особенно болезненной. И это чувство сразу облегчает нам свободу действий. Ведь руки Ллеу на ее горле – это и твои руки тоже. Это руки любого мужчины.