Вот оно! Невидимая рука протягивает Маффеттоне на подносе его молодость в старом Милане. Лавки на проспекте Тичинезе, пыльные витрины, переваливающиеся с боку на бок велосипедисты, которых едва видно за огромными свертками, привязанными к багажникам, трамвай, вползающий, как в шкаф, под своды колонн Сан-Лоренцо, и страх, и одиночество, и голод. Однажды его внимание привлекла запорошенная снегом вывеска: «Карилло. Мебель и художественные изделия». «О святая дева Кармельская! — сказал он себе. — Сделай так, чтобы он оказался моим земляком!» Они сразу же заговорили на диалекте. «Дон Джулио, дорогой!» — «Любезный дон Дженнаро!» И все пошло как по маслу. Однако в заключение дон Дженнаро сказал: «Купить у вас ваши работы? Вы знаете, я иногда спрашиваю себя, почему бы нам не написать на вывеске: «Мебель и мозоли». Прошу вас, поймите меня правильно. Искусство умерло из-за полного отсутствия спроса и уважения к нему. Даже самому Микеланджело мне пришлось бы ответить так же, как вам: если хотите оставить мне что-нибудь — оставьте. Кто знает? Мне ведь неизвестно, в каких отношениях вы со святыми и Вельзевулом. Может, что-нибудь и получится! Но деньги — это деньги, и фирма сейчас вам заплатить не может: я ничего не гарантирую и не обещаю. Вы понимаете меня?» — «Ну, конечно, конечно!»
И долгие годы, глотая голодную слюну и немые мольбы, дон Джулио носил свои скульптуры к Карилло. «Кое-что удалось… Я продал «Слепого юношу»… Но боже мой, знал бы ты, за какую цену!» Некоторые вещи исчезали бесследно и таинственно: «Вакханка»? Какая «Вакханка»? Ты с ума сошел? У меня ее не было, должно быть, она еще у тебя». Он прекрасно понял, что Маффеттоне трудно было отличать то, что он делал, от того, что еще только собирается сделать. И чем больше совершенствовалось его искусство, тем плотнее запутывал его Карилло в свои сети. «Я открываю галерею в центре. Первая и самая большая выставка будет твоя. Ну, поцелуй меня! Что бы ты только без меня делал, дон Джулио!» И слезы признательности стыли на щеках Маффеттоне.
И еще целый десяток лет гениальный нищий позволял держать себя связанным по рукам и ногам и бессовестно эксплуатировать. Но как-то ночью, бродя по корсо Венеция (свежее дыхание садов вселяло в него смелость и решительность), он серьезно задумался над причинами привязанности, которую питал к нему Карилло. «Неблагодарный! — писал ему позже в Париж торговец. — Удрать таким образом! Я заплакал, когда узнал об этом. Ну что же, желаю тебе счастья и успеха!» Еще не свободный, еще только вольноотпущенник, Маффеттоне все-таки сообразил, что телеграфировать из Парижа: «Прости меня» — значило бы снова надеть на себя наручники. И, скатав в комочек уже заполненный телеграфный бланк, он, крадучись и обливаясь холодным потом, выскользнул из почтового отделения.
И вот сейчас, как много лет назад, он сидит на террасе и, нахмурившись, слушает дона Дженнаро, который сжимает ему локоть и говорит: «Клянусь тебе, Неаполь звал меня к себе все эти годы, ведь он для меня и жена, и мать! И я не мог больше противиться его зову: продал все мои галереи и магазины — и в Италии, и за границей — и приехал.» Дон Джулио облегченно вздыхает: «Тем лучше». Дон Дженнаро, патетически: «Дорогой мой, ты никогда не догадаешься, зачем я сюда пришел. Слушай. Человек бросает все и возвращается в Неаполь. У человека дом из пятнадцати комнат в районе Сириньяно и вилла на Капри. Но человек размышляет, человек знает, что он не вечен». Дон Джулио, удивленно: «Это ты-то размышляешь?» Дон Дженнаро, стоически: «Да, милый мой, я. Я думаю и о могиле. И естественно, что я хочу доверить ее твоему резцу. Это должно быть произведение искусства, Джулио! А европейская скульптура сейчас — это ты!» «Боже милостивый!» Веки Маффеттоне вздрагивают, его кадык ходит ходуном, он вскакивает и решительно заявляет: «Нет», — «В каком смысле нет?» — бормочет ошеломленный Каррилло. «Во всех смыслах. Уж придется тебе с этим примириться. Мне не по душе этот заказ». Таков твердый и краткий ответ дона Джулио.