Ведь мы, дети, тоже замечаем смену и возвращение весны или осени, и у нас есть свои приметы. Мы говорили об этом годе войны, удивляясь, что не ходим в школу столько месяцев, и это время длилось так бесконечно долго, что нам становилось грустно, как прежде, после конца летних каникул. Но вскоре прошло лето, и послеполуденные прогулки в душном, безлюдном, залитом солнцем городе, еще более пустынном, чем пустое поле, убедили нас, что каникулы не кончились и наверняка продолжатся до самой осени, до сбора винограда, до первых дождей, до урожая каштанов, как об этом рассказывается в любимой сказке всех школьников.
Дедушка проводил эти тягучие часы безделья под фиговым деревом, живописуя нам свое владеньице под Ославией.
— Я там одни фиговые деревья посажу, — говорил он, — и вырастет красивая роща. Нигде в мире нет стольких фиговых деревьев, как в Сицилии. Я хочу, чтобы у меня в Ославии была своя Сицилия. Увидите, дорогие мои, какую Сицилию устроит ваш дедушка.
О сыновьях, умерших или пропавших невесть где, он ни разу даже словом не обмолвился, словно они и не существовали вовсе. Вспомнил он лишь о моей маме, точно у него не было других дочерей, и эта единственная дочь становилась в его рассказах королевой Сицилии. Дедушка жил один, своими руками создавая себе удобства, однако весьма причудливым образом и из самых неожиданных вещей. Он отгородил свою кровать старыми ящиками, смастерил себе меховую шапку на зиму, закутывался в подшитые ковры и занавеси и подвешивал к потолку раскрытые зонтики над своими любимыми местами за столом и у камина. Ему даже удалось зимой подтапливать камин матрасной набивкой, сухим кустарником, вырубленным во дворе, и коксом, раздобытым неведомыми путями. Он охотно ел варево Эмилиетты и не проявлял ни малейшего желания выйти погулять. У него отросла такая бородища, что мы побаивались сидеть с ним рядом. Он стал похож на чудище и одновременно на Робинзона Крузо. Эмилиетта, лишь бы не оставаться с ним одной в доме, готова была даже участвовать в наших походах и набегах.
— Но это опасно, — протестовал Борис. — Марко не смотрит, в кого бить.
— Нет, нет, Марко знает, что я итальянка, — хныкала Эмилиетта.
Марко мы называли пушку, которая с холма Сан-Марко наполняла пронзительным свистом город, посылая к нам медленные поезда, постепенно грохотавшие все громче, так, словно они мчались по железному мосту. Мы смеялись над Эмилиеттой.
— Вот дурочка-то!
Но охотно брали ее с собой, потому что с ней наши походы становились еще интереснее. Она вскрикивала от восторга, гоняясь за сверчками, и собирала тюльпаны, росшие в расщелинах булыжной мостовой.
Я втайне был влюблен в Эмилиетту и, когда Борис перед важной разведкой делил отряд надвое, всегда брал Эмилиетту к себе, радуясь, что ее маленькая ручка дрожит в моей крепкой мужской руке.
Однажды мы поднялись до самого Замка. Мы долго бродили по пустынному городу, но даже звука чужих шагов не услышали. Улицы жили незаметной жизнью лугов и лесов, а выше всех крыш на Пьяцца Гранде перед нами открылся травянистый склон. Тут, наверху, было полно солнца и, наверно, бабочек, и что-то неудержимо манило нас в эти чудесные места. Я заранее чувствовал, что нет ничего прекраснее, чем пробираться сквозь настоящие кусты, через заросли ежевики и маков. Мы вскарабкались по склону и добрались до мирного, закатного солнца, по дороге не встретив ни одного солдата. Казалось, война кончилась, и мы очутились в Ославим, дедушкином поместье. Видно было лишь, как легкие облачка садятся где-то далеко в горах.
— Как это облачка научились ходить по земле? — воскликнула Эмилиетта.
— Это военные облака, — объяснил Борис. Но и он не знал, участвуют ли и облака в сражениях. Солнце, волоча свою огненную мантию, уходило с полей, широкие листья тени взмывали в воздух и тихо падали на равнину. Но окна замка все еще ярко сверкали.
Внезапно из долины до нас донеслись пронзительные, громкие звуки, словно кто-то затрубил в охотничий рог.
— Что это такое? — испугалась Эмилиетта.
— Это Роланд сзывает своих паладинов, зовет их на помощь, — хотел я ответить. Но я отлично знал, что означают эти звуки.
— Тревога, тревога! — закричал Борис, козленком скача в траве. Это был сигнал великого наступления, долгожданный и грозный сигнал к прямой атаке на город. Каждые два-три месяца приходила весть, что итальянцы готовы к решающему штурму Гориции, и трубы городской коммуны звали жителей прятаться в укрытия. Но для нас этот сигнал звучал как гимн радости.
— Спорю, что на этот раз итальянцы победят, — сказал я. И я был горд, что сердце мое бьется сильнее, что какие-то часы тикают у меня в груди и в запястье. Над колокольнями церквей кружили черные птицы. С востока донесся гул морского прибоя, гул ширился, нарастал.
— Мне страшно, — прошептала Эмилиетта.
— Надо скорее удирать, — сказал Борис. — Если начнется атака, тут все начисто сметут.