Теплое? Парное? Что это такое? Отец подозвал человека, и через окно нам подали несколько стаканов чего-то теплого. Мне тоже достался полный стакан. Это было молоко, а я не пил его уже целый год. Оно напомнило мне скучные дни детства еще до войны, завтраки тихим утром в тихой кухне и сейчас показалось мне противным. Отныне каждое утро передо мной будут ставить чашку дымящегося молока. Мне придется макать в него хлеб, а потом бежать в школу. Долгим каникулам пришел конец.
Погруженный в эти невеселые мысли, я молча смотрел в окно. И вдруг обнаружил, что мимо проплывают виноградники, деревья и снова деревья, домики, рощицы, ручьи с узенькими мостками. А когда мы взобрались на горы с бурливыми водопадами, мне, не знаю уж почему, показалось, что мы очутились в краю водяных мельниц, в сказочной стране «Иосифа в снегу». И эта сказка, которую Луссия раз двадцать рассказывала нам, напомнила мне о моем диване в красную и желтую полоску, на котором Луссия промучилась всю ночь.
Теперь она мертвая. Лежа на диване, она в лунном сиянии проплывает над Удине. У Луссии была война…
Отец и дедушка часами говорили о Флоренции и наконец объявили, что ждать осталось совсем недолго.
— Пора вам поцеловаться на прощание, малыши, — сказал дедушка. — Ну, не журитесь. Будущим летом мы все встретимся, уж, поверьте мне, в моей Ославии.
Мы расцеловались, и поезд остановился. Дедушка, Эмилиетта и Борис слезли и сразу слились с толпой, но я не терял их из виду, пока они не дошли до ворог. Оттуда Эмилиетта на прощанье помахала мне рукой. И тут, словно очнувшись ото сна, я вдруг понял, что остался один, а Эмилиетта уже далеко-далеко. Но я больше не испугался.
Меня околдовала станция. Я никогда не видел такой удивительной станции, с большущей колокольней, росшей прямо из крыши. Лишь когда поезд тронулся и стал медленно удаляться от этой взметнувшейся над землей колокольни, я почувствовал, что меня самого уносит куда-то. Меня всего обволакивали листья, прощальная зелень Гориции, и я все сильнее высовывался из окна, рвался к Эмилиетте, Борису, дедушке, к войне, к итальянцам в зеленых шинелях. Мне вспомнился наш дом с дрожащими окнами, автомобиль «хозяина войны», две пушки в тени конских каштанов, рог Роланда, фиолетовые облачка, глаза мои наполнились слезами, и, ничего не сказав отцу, не в силах вымолвить ни слова, я убежал и заперся в уборной.
Чезаре Павезе
Свадебное путешествие
Сейчас удары судьбы и угрызения совести наконец научили меня понимать, как глупо отказываться от действительности ради бесплодных мечтаний и требовать того, чего тебе заведомо не могут дать; однако Чилии уже нет. И иногда я думаю, что такой, как сейчас, сломленный, униженный и со всем смирившийся, я бы с радостью принял прежнюю жизнь, если бы те времена вернулись. А может быть, и нет, может быть, и это лишь одна из моих фантазий: если я мучил Чилию, когда был молод и для ожесточения у меня не было никаких особенных причин, то теперь я мучил бы ее оттого, что мне не давала бы покоя моя нечистая совесть. Интересно, что за все эти годы я так и не понял — любил ли я ее на самом деле? Сейчас-то я, конечно, тоскую о ней, она живет в глубине всех моих мыслей, и что ни день — я вновь и вновь растравляю свою рану, копаясь в воспоминаниях, относящихся к тем двум годам. И я презираю себя за то, что дал ей умереть, и за то, что жалел при этом не столько ее, такую молодую, сколько себя самого, снова обреченного на одиночество. Но выходит, что я все-таки ее любил? Да, должно быть, любил, но не так спокойно и рассудительно, как полагается любить жену.
В сущности, я был ей многим обязан, а платил за все только слепыми подозрениями, ибо не понимал мотивов ее поведения. И счастье еще, что мое врожденное легкомыслие не позволяло мне полностью погрузиться в эти мутные воды, и я ограничивался лишь инстинктивным недоверием, гоня от себя нечистые мысли, которые, постепенно накапливаясь, могли совсем отравить мне душу. Но все-таки я иногда спрашивал себя: «Почему Чилия вышла за меня?» Не знаю, что заставляло меня задаваться этим вопросом: сознание ли своих скрытых достоинств или, наоборот, уверенность в своей никчемности — главное, что я серьезно над этим раздумывал.