Все учащающиеся визиты Амалии и весьма умеренные успехи Чилии — что объяснялось, конечно, только моей собственной неумелостью — заставили меня сначала забросить, а потом и вовсе прекратить наши занятия. Теперь я ограничивался только шутками с обеими женщинами, да и то когда бывал в настроении. Амалия стала меньше дичиться и однажды, когда я особенно поздно возвратился из школы, весь издерганный и взвинченный, бросила на меня робкий взгляд, в глубине которого таился упрек. И помню, меня еще больше ужаснул ее страшный шрам, и я с тайным злорадством пытался представить себе, каковы были черты ее лица до ожога, и сказал потом Чилии, когда мы остались одни, что в детстве они с Амалией, наверное, были похожи.
— Бедняжка, — сказала Чилия, — она все, что зарабатывает, тратит на лечение. Она еще надеется найти мужа.
— А вам, женщинам, видно, больше и заняться нечем, как только искать себе мужа?
— Ну, я-то себе уже нашла, — улыбнулась Чилия.
— А если бы с тобой случилось го же, что и с Амалией? — усмехнулся я.
Чилия подошла ко мне ближе.
— Ты бы тогда меня разлюбил? — запинаясь, спросила она.
— Нет.
— Что с тобой сегодня? Тебе не нравится, что у нас бывает Амалия? Но она приносит мне работу и помогает мне.
Однако в тот вечер я так и не мог отделаться от мысли, что Чилия была тоже в своем роде Амалия, обе они меня раздражали, и я разозлился. Я смотрел на Чилию злыми глазами, и ее оскорбленная нежность одновременно трогала и раздражала меня. Как-то я видел на улице мужчину с двумя замурзанными детьми на руках и позади него худую, измученную женщину, его жену. И я представил себе Чилию состарившейся и безобразной и почувствовал, как у меня сжалось сердце.
За окном ярко светили звезды. Чилия молча смотрела на меня.
— Пойду пройдусь, — сказал я ей с усмешкой и вышел.
У меня не было друзей, и иногда я понимал, что в Чилии заключается вся моя жизнь. Гуляя по улицам, я часто думал об этом. Мне неприятно было сознавать, что я перед нею в долгу, ибо оказался не в силах обеспечить ей сносную жизнь — такую жизнь, чтобы мне не стыдно было возвращаться вечерами домой. Из наших скромных заработков я ничего не бросал на ветер — даже не курил — и, гордясь этим, считал, что зато уж мои мысли принадлежат только мне. Но что мне было делать с этими мыслями? По дороге домой я разглядывал людей на улицах, спрашивал себя, как это им удалось добиться успеха, и страстно желал каких-нибудь — пусть самых неожиданных — изменений в нашей жизни.
Я останавливался у вокзала, глядел на паровозный дым, рассматривал шумную суетливую толпу. Для меня счастье всегда принимало облик приключения, какого-то дальнего путешествия: отплытие, пароход на морской глади, экзотический порт, оглашаемый криками людей и скрежетом металла. И однажды вечером я остановился как вкопанный, внезапно поняв, что если я не уеду с Чилией сейчас, пока она еще молода и влюблена в меня, то потом, когда она состарится и отцветет и вокруг нее будут плакать дети, это станет совсем невозможно. «Господи, хоть бы откуда-нибудь свалились деньги! — думал я, — С деньгами все можно сделать».
«Но счастье нужно заслужить, — говорил я себе, — нужно покорно принимать все тяготы жизни. Я женился, но не хочу ребенка. Значит, я трус. А может быть, именно ребенок и принесет нам счастье».
Иногда я подолгу мечтал, лежа в постели рядом с Чилией. И когда в тишине безветренной ясной ночи вдали раздавался вдруг резкий свисток паровоза, я вздрагивал, чувствуя, как нарастает во мне тревога и нетерпение.
Нет ничего опаснее замкнутости; привыкнув к тому, что мысли наши всегда остаются при нас и никак себя не выдают, наш мозг начинает порождать такие чудовищные нелепости, в которых мы уже никогда не решимся признаться, ибо они унизительны даже для тех, кто их выдумывает. Именно замкнутости я, должно быть, обязан и своей болезненной подозрительностью.
Однажды, когда я проходил мимо вокзала, передо мной вдруг мелькнуло знакомое лицо и кто-то окликнул меня. Это был Маладжиджи: я не видел его десять лет. Мы остановились и пожали друг другу руки, радуясь встрече. Это был уже не прежний Маладжиджи: грязный и злой мальчишка, всегда готовый обрызгать вас чернилами или исподтишка вымазать мелом. Но я узнал его по прежней ухмылке.
— Эй, Маладжиджи, так ты, значит, жив и здоров?
— Не только жив и здоров, но за это время стал бухгалтером.
И голос у него был не тот, что раньше. Со мной говорил взрослый мужчина.
— Ты что, тоже едешь? — спросил он. — А вот угадай, куда еду я! — И он поднял с земли кожаный чемодан, гармонировавший с его светлым плащом и элегантным галстуком. Он взял меня под руку. — Проводи меня до вагона. Я еду в Геную.
— Но я спешу.
— А оттуда в Китай.
— Не может быть!
— Ну вот и ты тоже! А почему бы и нет? Что тут особенного? Заладили все одно и то же, нет чтобы пожелать мне счастливого пути: ведь я могу и не вернуться! Значит, и ты такая же баба, как все!
— Но чем ты занимаешься?
— Я же говорю, еду в Китай. Проводи меня.
— Да нет, я не могу. Спешу.
— Ну тогда пойдем, выпьем кофе. Ведь ты последний, с кем я прощаюсь.