Год и четыре месяца назад синьора Мома стала вдовой знаменитого музыканта Альдо Сораве. Полученное ею сегодня письмо, в котором синьор Джорджо называл ее Момолиной, на несколько мгновений напомнило ей ее родину, суровый городок в горах, окруженный буками, дубами и каштанами, где решил спрятаться однажды юный маэстро Сораве, заброшенный туда каким-то порывом ветра; он был непризнанным гением и привез с собой либретто «Бури»[141]
, чтобы переложить его на музыку.Тогда она действительно была не синьорой Момой, а всего только Момолиной: шестнадцать лет, розовая, свежая, хорошенькая, пухленькая и безмятежная. Но и она влюбилась в молодого маэстро Сораве. Она влюбилась в него, быть может потому, что все девушки городка были в него влюблены. Она никогда не могла понять как следует, почему он из всех выбрал ее, именно ее: ведь она как раз меньше других была влюблена в него, в его присутствии она только краснела и заикалась; а так как она вынуждена была хоть что-нибудь сказать ему, то наивно призналась, что ничего не понимает ни в музыке, ни в поэзии, ни в каком-либо другом искусстве.
Может быть, именно из-за этого маэстро Альдо Сораве женился на ней. Тем не менее она верила, она была совершенно уверена, что в течение двадцати восьми лет участвовала в жизни мужа, вначале бурной и цыганской, когда они торопливо переезжали с одного места на другое, когда она, высунув язык, как бедная собачонка, устремлялась вслед за ним, повинуясь его беспокойному желанию во что бы то ни стало достичь цели; потом родилась дочка, и началась другая жизнь, конечно не мирная, по, безусловно, менее беспорядочная, когда он возвращался после триумфального концертного турне или музыкального сезона в том или другом городе, где он выступал как дирижер; наконец, когда вместе со славой была прочно завоевана обеспеченность, он поселился в Риме. Здесь в ослепительном сиянии искусства, которым был окружен муж, выросла белокурая, очень красивая дочка. Потом в один прекрасный день, неизвестно почему, опрокинув все честолюбивые планы отца, она влюбилась в некрасивого и почти старого журналиста, вышла за него замуж и уехала в Америку, в Буэнос-Айрес, где ее мужу предложили быть редактором большой итальянской газеты. Не прошло и трех месяцев после свадьбы, как отец умер от разрыва сердца; он до последней минуты отказывал дочери в согласии и не захотел повидаться с ней даже перед ее отъездом в Америку.
Отъезд единственной дочери был огромным — да, огромным горем для синьоры Момы; но самым большим горем была для нее смерть мужа. И вот оказалось, что после этого отъезда и этой смерти все было кончено, точно и ее не стало и не стало дома, хотя в нем не произошло никаких изменений благодаря состоянию, оставленному мужем. Но этого синьора Мома никак не могла еще осознать.
Конечно, отныне все это было кончено; некогда столь бурная жизнь, которая теперь так резко оборвалась, фестивали, беседы, ухаживание блистательных дам за старым, знаменитым музыкантом, маленьким, косматым, с дикими глазами под густыми нависшими бровями (таким он изображен на висящем в гостиной портрете маслом), ухаживание самых элегантных юношей за ее дочерью теперь должно прекратиться; да, конечно, синьора Мома отлично понимала, что время всего этого прошло. Но ведь жизнь могла идти и в изменившихся условиях: у синьоры Момы столько подруг, столько друзей, которые могли же вспомнить, что она осталась совсем одинокой и блуждает как потерянная все в том же доме, в той же великолепной, как и прежде, гостиной.
И вот, надев шляпу, синьора Мома в волнении, в беспокойстве бегала к прежним посетителям дома, бегала без отдыха от одного к другому.
Сначала ее принимали сердечно: многие сочувствовали ее двойному несчастью; некоторые обещали даже зайти к ней. И, однако, никто никогда не заходил. Постепенно синьора Мома стала просто набрасываться на людей:
— Негодный! Негодный! Вы же обещали прийти…
— О синьора, поверьте, я не мог.
— Придете сегодня? Сделайте мне удовольствие, приходите. Мне так много нужно сказать вам… От четырех до шести. Я вас жду.
— Сегодня нет, мне очень жаль, синьора, не смогу. Надеюсь, завтра.
— Нет? Ну, так завтра обязательно. Я жду вас, помните! С четырех до шести. Мне так много нужно сказать вам…
И с четырех до шести синьора Мома сидела дома и ждала визита. Она действительно считала, что ей нужно многое сказать, и она каждому повторяла эту фразу после все более настойчивых приглашений.
Четыре, пять, шесть: беспокойство, нетерпение, обида, отчаяние синьоры Момы все росли; она фыркала и вскакивала, она ходила туда и сюда по гостиной, поминутно высовывалась в окно, чтобы посмотреть, не идет ли приглашенный; и хотя она уже была уверена, что он не придет, потому что пробило шесть, она заставляла себя, сгорая от гнева, прождать еще десять минут, четверть часа и даже, наконец, час! В конце концов она снова надевала шляпу и в бешенстве, проклиная невежу, отправлялась на улицу.