Приехала «Скорая». Санитары больше похожи на пожарников: в оранжевых комбинезонах, тела вытянуты вверх, в то время как тело моего отца растянуто горизонтально. Теперь это всего лишь тело. Они смотрят на него и констатируют смерть. Они стыдятся сказать мне о rigor mortis, о том, что он уже сутки, как умер. Словно я в чем-то виноват, словно я о нем забыл.
Меня попросили выйти из комнаты, потом снова войти, и вот отец уже на кровати, лежит на спине. Лицо расслаблено, щеки не посинели, кажется, он просто спит, если не смотреть на эти синие, черно-коричневые конечности и согнутую под прямым углом руку со сжатым кулаком, которая теперь торчит почти вертикально. Парадоксально, что он делает какой-то жест. Кажется, он что-то показывает, и в то же время он труп. Я спрашиваю у главного санитара, не могли бы они проявить любезность и опустить ему руку. Жуткий жест. Словно отец указывает куда-то в потолок, словно рука взлетает в коряво вышедшем жесте коммунистического приветствия. Жуть. В нем такая нарочитость, напряженность, одеревенелость, и это – его последний жест? Но санитар отвечает, что опустить руку они не могут, что это rigor mortis. Даже если они навалятся вчетвером, кость просто сломается. Однако для подобных случаев есть специальные препараты, в похоронном бюро все сделают. Они даже не собираются везти его в морг, как я было подумал. Может, мне, наконец, пора заорать нечеловеческим криком? Мне говорят, что нужно срочно звонить в похоронное бюро, иначе труп пролежит здесь всю ночь. А если он будет лежать всю ночь, то надо бы открыть окна, потому что уже пошел сладковатый душок испорченного печенья и тухлых ананасов, и я закрываю за ними дверь.
Человек из похоронного бюро – южанин, в чертах его лица читается покорное смирение, рожденное мудростью, которой он набрался, постоянно созерцая покойников. Он очень любезен. Меня поражает его прическа: плотные, седые волосы. Глаза – две узенькие щелочки, окруженные морщинами, которые рождают в тебе чувство уюта. Этот человек знает, как себя вести. Отец лежит под покрывалом из одноразовой бумажной ткани, которую оставили работники «Скорой помощи». Из-за поднятой руки он словно в индейском вигваме. Жуть. Мне не хочется поднимать эту ткань.
Я устраиваюсь в гостиной, напротив отцовской спальни, в моей бывшей детской. Сажусь за стол, где я готовил уроки, вместе с работником похоронного бюро, который тем временем уже умудрился найти свободную медсестру. Она должна привести в порядок тело отца, опустить гранитную синюшную руку со сжатым кулаком, указывающим вверх.
О папа, милый папа.
Человек из похоронного бюро говорит, что нужно вызвать врача для официальной констатации смерти, иначе они не смогут увести тело в морг, и оно будет лежать в квартире до приезда врача. В таком случае, мне будет лучше открыть окна, ведь ясно, что с телом останусь именно я.
Ночь. Целая ночь наедине с трупом. С трупом моего отца.
Я вдруг вспоминаю о том немецком инженере, что целую ночь провел закрытым в египетской пирамиде, один, готовя самоходного робота к исследованию тоннеля. Он думал, что там, за стеной, находится потайная комната, но там ничего не оказалось. Целую ночь. Немец. В священной гробнице, в космическом корабле Фараонов.
Человек из похоронного бюро обращает мое внимание на то, что сегодня первое января: найти врача, готового выехать для констатации смерти, не так-то просто. Но у него есть список врачей, готовых помочь. Они выезжают даже в чужую смену, стоимость услуги – сто евро за выезд. Я молча киваю, мне дела нет до того, сколько придется заплатить. Увезите же его в морг, заморозьте, поместите в жидкий азот, оставьте там, опустите уже эту руку, разожмите кулак, сотрите этот отчаянный жест бессилия и боли, его последний жест, застывший в rigor mortis.
Врачей нет. В день, знаменующий вступление в 2006 год, ни один врач не хочет приехать и выдать справку, что мой отец мертв.
Пора подсуетиться.
Обзваниваю знакомых врачей.
Все разъехались.
Наконец, остается одна-единственная врачиха, которой лучше бы не звонить: из той самой клиники, где я прохожу нейропсихиатрическую терапию. Чтобы без помощи слов, в движении, растопить травмы, нанесенные мне в раннем возрасте собственными родителями. Movement therapy.
Звоню, объясняю, в чем дело, она приезжает.
Войдя в квартиру, она осторожно оглядывается. Она знает меня уже много лет. Недоверчиво оглядывает декорации, в которых вырос ее пациент, гнетущую мебель, мрачные и подозрительные картины, темноту, которую я перевел на язык разрозненных психосоматических проявлений: неукротимую рвоту, невыносимые мигрени, бесконечные простуды и вечную чесотку. И вот он, враг, он же друг, отеческий, сверхлегкий, точно небесное тело. Я думаю об отце, который, согласно верованиям, в эту самую минуту уже облекся в эфирное тело, но до сих пор не верит, что умер. Он кричит изо всех сил, надеясь быть услышанным, да только мы не хотим его слышать. Ничего нового, все так же, как оно и было в той обыденной жизни, которую мы прожили вместе, верно, папа?