Путаясь в полах шинели, Авдошин кинулся па правый фланг взвода. В траншее столкнулся с каким-то раненым солдатом, опять увидел Леньку Бухалова, который копался в ящике с противотанковыми гранатами, и обоих Кочуевых. Приложившись к автоматам, они длинными очередями стреляли по бегущим за танками немцам. Рядом, держа лимонки в обеих руках, стояли Варфоломеев, Горбачев и Вартан Вартанян, грязные, мокрые, ожесточенные.
Один танк подошел к окопам отделения Гелашвили и теперь обстреливал их из пулемета трассирующими пулями, не давая никому высунуть головы. Но кому-то все-таки удалось выскочить, и «тигр» закружился на месте с разорванной левой гусеницей. Из-за него выползла другая машина и, прикрывая собой подбитую, стала в упор стрелять из пушки и пулемета по траншеям.
Авдошин увидел, как с противотанковыми гранатами в обеих руках возник над развороченным окопом Отар Гелашвили. Что-то крикнув, он поднял правую руку, чтобы замахнуться, и вдруг стал медленно оседать вниз. К нему подскочил маленький щупленький солдат из нового пополнения, в длинной, не по росту, шинели, одну за другой выхватил из его рук гранаты и, не глядя, швырнул в сторону немцев.
Гелашвили открыл глаза, попробовал встать на колени. Его гимнастерка под распахнутой шинелью была на животе разодрана и залита кровью, лицо стало невыносимо белым. Авдошина он узнал с трудом.
— С музыкой, Вано!.. Гранату!..
Как слепой, он шарил вокруг себя руками. Авдошин понял: Гелашвили не выживет с разорванным животом, и эта просьба дать ему гранату была его последней просьбой.
— Гранату! — охрипшим, не своим голосом зло крикнул командир взвода.
Ему подали гранату,
— Держи, друг, — наклонился он к Отару Гелашвили.
У Гелашвили еще хватило сил встать. Шатаясь, он выдернул предохранитель и, тяжело, неуверенно ступая, стал выбираться по склону разворотившей окон воронки. Выбравшись, закачался. Но все-таки устоял на ногах и, занося гранату для броска, на глазах у всей роты пошел прямо навстречу «тигру». Он даже чуть-чуть пробежал, по потом вдруг, будто обо что-то споткнувшись, швырнул гранату и рухнул на мокрую землю,
Свиридову становилось все хуже и хуже. «Бог вождения» совсем перестал разговаривать, недвижно лежал с открытыми глазами, глядя в дырявую крышу сарая, и даже стонал очень редко. Заросшие щеки его ввалились, нос заострился, вокруг глаз появились черные обводья — следы мучительной боли в ногах и не менее мучительной бессонницы.
Тогда на рассвете они так никуда и не ушли. Свиридов даже не мог ползти, а тащить его на спине Виктор попросту не рискнул. В любую минуту можно было напороться на немцев. И вот они ужо четвертый день на этом чердаке, среди какого-то хлама, пыли, паутины. Лежали, все время прислушиваясь к грохоту на юго-востоке и надеясь, что если не сегодня, то уж завтра наверняка сюда придут свои.
Но Свиридову одной этой надежды было мало. Ему требовались перевязки, снотворное, болеутоляющее. Но индивидуальные пакеты (их было всего четыре) уже кончились. На бинты пошли грязные, пропотевшие нательные рубахи. И это было все, чем мог он помочь сейчас своему «богу вождения».
Первые два дня Мазников и Свиридов питались грецкими орехами. На чердаке Виктор нашел их целый мешок, подтащил его ближе к тому месту, где лежал Свиридов, и, чтобы не очень шуметь, разламывал скорлупу своим перочинным ножом. Попадалось много гнилых, прогорклых. Но это все-таки была пища, «растительные жиры», как, невесело улыбнувшись, сказал механик. Теперь же ни он сам, ни Виктор есть их уже не могли — их мутило от одного вида этих «жиров».
Ноги у Свиридова распухли, налились, стали фиолетовокрасными, и Виктор, делая ему перевязки, всегда предполагал одно и то же — начинается гангрена. Механик-водитель, видимо, понимал, что его ждет. Перед вечером, когда Мазников, сделав несколько затяжек, отдал ему последнюю свою сигарету, он вдруг, даже не взглянув на него, тихо сказал:
— Шли бы вы, товарищ гвардии капитан... Одни до своих быстро доберетесь. А я уж тут подожду. Выживу — выручите. Наступать-то обязательно будете. Вот я и подожду. А так что ж?
Золотисто-алые лучи заходящего солнца, пробиваясь сквозь щели в крыше, как лезвием раскаленного докрасна ножа, разрезали облако табачного дыма. Свиридов чересчур внимательно, не мигая, глядел, как он слоится.
— Для чего ты так говоришь? — спросил Виктор.
— Я честно говорю, товарищ гвардии капитан. Думаете, хочу, чтоб вы меня пожалели, сказали, что никуда не уйдете, не бросите. Знаю я, какой вы человек. Знаю, что не оставите. Поэтому и прошу. Идите!
— Вот что, старшина: больше об этом не заикайся! Все!
— Понял.
Свиридов склонил голову набок, скосил на Мазникова усталые горячечные глаза, потом медленно прикрыл веки и не сказал больше ни слова. Казалось, он мгновенно уснул. Но Виктор хорошо знал, что он не спит, что его распухшие, обмотанные грязными бинтами ноги круглые сутки горят невыносимой одуряющей болью.