Здесь перед нами, конечно, изначально политический жест, поскольку и политика кое-что экспроприировала из пророческого экстазиса. Правда, это «кое-что» обычно именуется бесноватостью, но в политическом поле такое заимствование работает. Однако с точки зрения имманентной, аутентичной поэзии мы здесь видим явный перебор пафоса, и в очередной раз приходится признать, что поэтическое визионерство принципиально иного рода. Оно предполагает не просто смещение, а по меньшей мере двойной параллакс. Во-первых, истина поэзии удерживается по ту сторону добра и зла, что соответствует настоящим тотемным вхождениям, включая, разумеется, феноменологию волка. Гектор как соперник Ахилла может быть политическим противником (со всеми характерными эпитетами), но в поэтической дивинации он такой же герой, как и сам Ахилл. Так что пророк, если он следует завету Заратустры («Не для того пришел я, чтобы предостерегать от карманных воров») и не пытается вклиниться туда, где одни лжецы обвиняют других лжецов во лжи[85], если локальные координаты добра и зла не задают границ его вдохновенной речи – то перед нами, возможно, поэт.
Возможно, поскольку есть еще и во-вторых. Пророческая речь поэта не обязана следовать никаким ожиданиям. Зачарованность свободно смещается с несправедливости людей и богов на застывшего перед прыжком кузнечика и улитку, ползущую куда-то ввысь…
Таким образом, двойной параллакс отделяет поэтическую версию мира (и тихую зачарованность как ее итог) от пророчествования в кликушеском смысле. И это еще при том, что
Если теперь вернуться к идее радиоактивной магической руды, применяемой при синтезе искусства, то можно переосмыслить принцип дозировки и дать обоснование утверждению, что искусство есть некая гомеопатия. Получится примерно следующая картинка.
Искусство получает в свое распоряжение изначальную магическую руду (ее вполне можно сравнить с разлетевшимися обломками взорвавшихся реакторов) и работает с ней таким образом, чтобы каждый опус содержал соответствующую изюминку. В этом смысле можно говорить и о вкраплениях разного рода одержимостей, включая и пророческий дар, и тотемные идентификации, прорывы в оргиастическую стихию и в дионисийские мотивы. Речевые жанры повседневности требуют более глубокой очистки, можно также сказать, что дисциплинарные науки (научный дискурс как таковой) суть продукты особо жесткой фильтрации, хотя по крайней мере один вид одержимости – одержимость истиной – сохраняется в науке как ее внутренний стержень. Остальные служебные дискурсы тоже сохраняют собственные квоты и вкрапления в достаточно слабой, хотя порой и весьма токсичной концентрации.
Но искусство использует обогащенную магическую руду и владеет собственными приемами ее обогащения. Концентрация «вкраплений» здесь заведомо выше, опыт пророка, пифии, шамана, танцующего дервиша некоторым образом представлен в искусстве, но именно
То есть взорвавшиеся или заглушенные реакторы восстановлению не подлежат; в частности,
Кроме того, вкрапления одержимости можно представить как добавку катализаторов в производство легкого символического, с той поправкой, что это утверждение требует и инверсии: искусство началось с того, что в быстрые трансформации, в трансперсональные матрицы, втягивающие в себя весь наличный опыт присутствия, вносятся