– Ну я другое дело, тут два мужских самолюбия замешаны – Хрущева и мое. И вот появился Иван Денисович на страницах «Нового мира».
И лился, лился рассказ об исторически значимом разговоре двух писателей, как вдруг… Аркадий спохватился (как же так, у него сокровище личного общения с классиком, а что же подруга?) – и щедро одарил меня, поделился, можно сказать.
– Я ему объяснил, что книгу достали вы. А он сказал «хороший человек». Это про вас…
Было такое? Да нет, конечно. Но оцените благородство пассажа – он нелеп, он сымпровизирован, но ведь обманывать никто никого не собирался, в чем могу поклясться на Библии.
Что касается книги «Юрий Тынянов», издание второе и дополненное. Все-таки она в московских книжных магазинах появилась. И конечно, произвела то впечатление, которое автор предвидел. В этом никакого чуда не было. И фокуса тоже.
Книга принесла ему признание, книга привела учеников, молодые критики прилежно изучали ее как учебник эзопова языка. Белинков владел им в совершенстве.
Он писал о Тынянове – удивительном писателе, – но на правах призрака в его тексте присутствовал образ советской страны. Писал о том, что любил, одновременно информируя каким-то непостижимым образом о том, что было ему ненавистно.
С научной точностью выверял он строение многомерной фразы. Как сказали бы представители тартуской школы, «предельно расширил план содержания». Но это стало возможно лишь потому, что «план выражения» был предметом его неустанных забот. Его проза обработана так, как обрабатывают твердые граненые кристаллы. Он принял от структуралистов знание о внутреннем устройстве текста, но при этом следовал законам барокко, оперируя изгибами, извивами, прихотливым движением фраз.
Привороженные мерным ритмом этой прозы с внезапными синкопами, ослепленные блеском и жестким мерцанием, исходившим от белинковских страниц, мы, его читатели, чувствовали себя допущенными к вещам ответственным и опасным, к чему-то вроде заговора, и потому не оценили в полной мере другую грань его стиля – иронию. А он держал ее за исключительно полезное оружие, вроде пистолета Лепажа.
Думаю, когда его ирония переросла в открытую сатиру, стиль понес ощутимые потери.
В это время Белинковы перебрались с Аэропорта к Белорусскому вокзалу, и любопытно было видеть, как у него, обитателя духовных сфер, устанавливались личные дела с материальным миром. Вещи в доме – красное дерево. В ту пору спроса на старье еще не было, ему же нужен был не антиквариат – ему нужен был девятнадцатый век. Одну стенку в кабинете желал видеть цвета бордо, бархатную. Его желание было законом для нас, его почитателей, кто-то ездил на фабрику, производившую бархатную бумагу. Еще мы хотели на день рождения купить ему халат, только он догадался и нас остановил, объяснив, какие халаты носили во время Грибоедова: подклад – шнур – кисти. Кисти впечатлили особо: шелковые! Игра в дворянское сословие, в котором зарождалась великая литература, у которой он состоял на службе, в сущности и была именно игрой.
Потом вдруг все оборвалось, обломилось, рухнуло. Грянул арест двух писателей.
Белинков принял его катастрофически:
– Сигнал, сигнал.
Он потемнел лицом, лег в больницу, Наташа бледнела так, что я спросила, что с ней.
– С тех пор как арестовали Синявского и Даниэля, мы не живем, – ответила она.
А между тем реакция Белинковых на арест двух литераторов была типичной: вспомнилось, вспомнилось! 37-й год. Он косил людей, как чума, писателей не упустил, литературоведов тоже. Время оглядывалось назад, призрак смертоносной годины обозначился с жуткой отчетливостью. И хотя никаких массовых репрессий не последовало; и хотя скоро выяснилось, в чем дело, – ни Аркадий, ни Наташа так и не очнулись от удара.
Да, массовых арестов не было, но угроза ареста отныне прочно поселилась в их доме. Эта угроза проникла в новую рукопись Белинкова и в чем-то определила ход авторской мысли. Он писал о собрате по перу, об Олеше Юрии Карловиче – о капитуляции интеллигента. Писал так, как если бы речь шла о дезертире, о предательстве; о сдаче на милость победителя. Он писал главу за главной, все более распаляясь. Писатель и советская власть могут состоять только в непримиримой ненависти друг к другу. Попытка уцелеть, укрывшись от вражьего огня, по Белинкову, однозначно преступна.
Эта проза была подобна зеркалу в барочной раме. О том, что о зеркалах, лучше не думать, – предупреждала Ахматова.
Но он думал. И столь велика была его власть над нашими молодыми пылкими душами, что сейчас, жизнь спустя, я спрашиваю себя: что ж не замолвила слово в защиту приговоренного хотя бы в наших беседах, горячих и тревожных (а ведь, между прочим, словом Юрий Олеша владел никак не хуже, чего без внутренней свободы никогда не бывает).
Между тем движения мысли Белинкова становились все фантасмагоричней. Тень фантасмагории ложилась на текст. Он сам был встревожен своим Олешей. Стал мрачен. Но вот поставлена точка, рукопись перешла в руки редактора издательства «Искусство».
– Что ж, будем работать, – сказал редактор, звали его В. И. Маликов.