Великая костюмерная самой истории неистощима в приверженности к причудливым метаморфозам. Вдруг раздуваются плечи, покачиваясь алыми китайскими фонарями, вдруг разрастаются бедра безбрежно и необъятно. Вдруг появляются сзади турнюры, а это уж вообще черт знает что, хоть и красиво, конечно, но только сейчас не в этом дело. Дело в граненом каблучке, вдруг бросившем фигуру вверх и вовсе изменившем осанку, в громадной кружевной шляпе, скрывающей лицо не хуже паранджи. И это все недавние, уже почти совсем рациональные времена.
А что такое народные одежды, позвольте вас спросить? Это сокрытие, укутывание, окутывание. Немыслим расход материи в крое мужицкой рубахи времен Робин Гуда – складки, складки, складки. Женщины Московской губернии обматывали ноги – холста шло столько, что ноги получались слоновыми. На Руси в деревнях так кукол делали, обматывая столбик до толщины статной бабы. Что за потребность такая на живого человека мотать ткань, чтоб от стати женской следа не осталось? Огромная получилась кукла, даром что живая – неподвижная, неповоротливая. Неузнаваемая.
Народный костюм, простите, – чистое безумие с точки зрения функциональности, о которой так любят рассуждать трезвые умы, убежденные в рациональности народного помысла. Но ничто не сможет убедить меня в разумной необходимости носить тяжеленный кокошник, плотно шитый мерцающим речным жемчугом. Я не верю в ясность дизайнерского проекта при виде сорока крахмальных юбок венгерской девицы, и зачем таскать на чепчике острую башенку с шишками испанской крестьянке; в практическом смысле это сооружение пригодилось лишь Гауди – он повторил эти женские уборы в шпилях своей неистовой барселонской архитектуры. Впрочем, не мечтал ли убор, в свою очередь, уподобиться храму?
Народный костюм – вечная память всему, что было, память и есть покров, тщательно скрывающий в тысяче оболочек бренное тело. В народный костюм смотрится вечность, не замечая смертного человека.
Зато костюм заметил в человеке вещую птицу – в формах чепца под названием «сорока»; а парчовая шапочка помнит о шлеме кровожадной амазонки. Там память о церковной маковке и о нечистой силе, которая, как известно, боится сияний, сверканий, красного цвета, потому нужно вышивать, расшивать все подряд, что на себя наденешь, особенно в праздник, – нечисть и заплачет.
В народном костюме время течет медленно, «долго ли, коротко ли» – вот его измерение, событие припечатывается вышивкой, бусиной, а что костюм считает событием – это его тайна. Может быть, образ многоглавого древнего бога, а может быть, и подол городской франтихи, но всё под шифром, всё иносказанием.
От такого объема памяти там все уплотнено, спрессовано и густо. Недоговоренности, пустоты, многоточия невозможны. Каждый фрагмент есть замысловатая узорчатая цитата, по ней можно судить о полном тексте, где все в рифму, в загадку – о чем же? Да уж во всяком случае не о человеке. А если и о нем, то в последнюю очередь.
Синявский, помянув гиперболы ювелирного цеха в сказке, заметил, как все способствует тесноте изобразительного ряда в искусстве. «Чтобы в каждой пуговке райские птицы пели и коты заморские мяукали» (если пуговки такие, то какой же полнотой, вообразите, сиял весь кафтан!).
Фольклор сообщает не о крестьянстве, а о царях. Но тот же фольклор авторитетно заверяет, что деревенские женихи и невесты – августейшие особы, никак не меньше, и в приданое им серебряных птиц, золотых котов, резной сундук со добром, луну и солнце в придачу.
В образ народного костюма входит пространство мифа, где идет вечное пра-вращение: вокруг человека, скрывая его и пряча, вращаются видения, привидения, а порой и предвидения.
Морока воспоминаний перехлестывает стихию народного костюма, проблески припоминания бродят рядом с нами. Сумрачное одеяние наших родных рокеров, не ведая о том, вторит ряженым дьяволам, скалящим пасть в площадных представлениях средневековья. Вдруг на рынке стали продавать вязаные кустарные шапочки такого вида, будто они прямые потомки старинных фламандских чепцов, добродетельных и степенных. А то в одежде нашей проснется сожаление по угасшим племенам, печать этнографического окраса, какая-то научная, ей-богу. Когда индейцы, изученные Леви-Строссом, приготовились покинуть сцену крупных исторических событий, на нашу улицу вышли бисерные повязки, браслет с замшевой челкой и прочий индейский реквизит, что болтается на длинноногих мальчишках, стукаясь о плеер. Зато распространенные теперь мечтания о личном боярстве почему-то не взывают к маскараду, и наша все еще свежая страсть к отечественной старине прижилась при обобщенной фигуре ковбоя без мустанга, на джинсах «Levi’s».
Но в собственной вселенной моды и костюма, помимо однодневных мотыльков и кратких увлечений, таятся вечные призраки былого столь отдаленного, что мы принимаем его за небылицы. Порой в костюме отчетливы приметы «прозодежды» для проникновения в недра преисподней, равно как ощутима горняя тоска по небесам и тучам.