Когда я потерял свою венецианку, я с горя поехал в Харьков. Там на одном благотворительном вечере представили меня одной купчихе. Взглянул я на нее мельком — и обомлел. Купчиха смотрела на меня глазами догарессы. Та же бездонность, та же зеленая прозрачность. Ах, ты не можешь себе представить, что это за глаза! Прямо два зеленых озера, — глубоких, чистых, хоть рыбу уди, — иллюзия полная.
Я, конечно, сейчас же потерял голову. Но купчиха оказалась замужняя и через неделю уехала с мужем в Нижний на ярмарку. Увезла с собою, конечно, и глаза догарессы.
Я совсем затосковал. И, как ни странно, мне казалось, что харьковская купчиха нравится мне гораздо больше, чем венецианская красавица, хотя красива она не была. Верхняя губа у нее была толстая, оттопыренная, будто она все время на молоко дует… Н — да, а вот нравилась.
После купчихиного отъезда познакомился я на катке с молоденькой гимназисткой. Рожа была страшная, но почему‑то понравилась мне несказанно.
Стал я приглядываться и понял, что меня к ней так привлекает: у нее была точь — в — точь такая губа, как у харьковской купчихи. Посмотришь на нее сбоку, и кажется, будто она на горячее молоко дует.
Ужасно она мне нравилась. Совсем уж было собрался голову терять, но настала весна, и увезли мою гимназистку в деревню.
В сущности, некрасивая ведь она была. Волосы белые, как у альбиноски, а лицо красное, темнее волос. Ну, Бог с ней.
Стал уж было я поуспокаиваться, как вдруг прохожу раз по базару, вижу — сидит баба и торгует пряниками. Баба как баба, пряники как пряники, и ничего в этой картине не было бы удивительного, если бы не волосы этой бабы — белые, как у альбиноски, гораздо светлее, чем ее загорелая кожа.
Глазки у бабы были юркие, плутоватые, бегали, как мышки.
И стал я каждый день пряники покупать. Покупал, покупал, пока не поехал гостить к помещику Иволгину.
А у Иволгина оказалась свояченица, высокая, смуглая, красивая. Красивая — ну, и Бог с ней. Ее счастье, а мне до этого дела нет.
Живу в деревне, угощаю всех бабьими пряниками, которые купил у нее на прощанье. Только раз за ужином говорит помещик Иволгин:
— Кто это у меня сегодня в столе рылся, интересно знать?
Взглянул я случайно на свояченицу и ахнул: глазки у нее стали юркие, плутоватые, бегают, как мышки.
Тут я и влюбился.
Сох, сох, пока она в Москву не уехала. Потом сох без нее, но долго не вытерпел, поехал и сам за ней.
Ехал, мечтал, вздыхал. Вдруг входит в вагон дама. Дама, как дама, на голове — шляпа, в руках — картонка.
И вдруг говорит дама:
— Здесь место свободно?
А я обомлел и молчу.
Голос‑то у нее оказался точь — в — точь такой, как у свояченицы. Даже смешно!
Ну, что долго рассказывать! Влюбился я в нее из‑за этого голоса, как безумный. Стреляться хотел, да меня ее муж, — умный был человек, — урезонил:
— К чему, говорит, вам умирать? Всякая смерть есть небытие. Ну, и на что вам небытие, посудите сами!
Уехал в Киев. В Киеве встретил рыжую хористку с такой же фигурой, как у моей дамы.
Влюбился. Измучился. Встретил белошвейку, такую же рыжую. Потом познакомился с какой‑то ложинской чиновницей, у которой ноги были, как у этой модистки. Потом познакомился с учительницей, которая дергала носом точь — в — точь как ложинская чиновница; влюбился. Томился, расстался; встретился со старой губернаторшей, смотрю, — а она, старая ведьма, смеется совсем как учительница. Влюбился, испугался, удрал в Петербург, пошел к Еремеевым, смотрю, — а у их бонны губернаторшин нос. Тут я и пропал.
Даже к психиатру ходил советоваться. Хоть плачь.
Так влюбился я в эту бонну, что где там догаресса, — и сравнить не смею.
Так сильна была любовь к догарессе в двенадцатом преломлении.
Есть теория такая относительно некоторых ядов, будто в двенадцатом делении они действуют сильнее всего.
Пускают каплю яда в стакан с водою, потом из этого стакана берут одно каплю в новый стакан воды и так далее, до двенадцатого. Одиннадцатый стакан можно выпить без всякого ущерба для здоровья, глоток же из двенадцатого убивает мгновенно.
Вот как я, в силу вечной любви моей к прекрасной венецианской догарессе, женился на курносой бонне Анне Антоновне.
Ибо сильна, как смерть, любовь.
В ВАГОНЕ
— Извините мене, мадам, вам фамилия Вигдорчик?
— Извините, мадам, мне фамилия вовсе Цуккерман.
— Цуккерман? Таки Цуккерман! Я бы никогда не подумала! А вам родственники Цуккерзоны?
— Нет, таких не имею.
— Ну, они же очень богатые люди. Кто не знает Цуккерзонов! Своя фабрика, свои лошади, да еще хочут свой автомобиль купить, уже два года хочут. Бедный человек ничего подобного хотеть себе не позволит. А раз человек хочет автомобиль, а не селедку с луком, значит, у него где‑то в кармане что‑нибудь деньги есть. Цуккерзоны — ого! Цуккерзоны богатые люди.
— А может, они и родственники, разве я знаю. Даже, наверное, родственники. Только я этим гордиться не стану. Мне гордиться некогда. У нас бумажное дело.
— А где вы, извините мене, имеете постоянное жительство?
— Мы живем себе в Риге.
— В Риме? Ой, мадам, так вы же счастливый человек, мадам!
— Фа! Чего там!