— Пойду! Спасибо за подорожники и за молоко. У мамы тоже такое пил… когда-то…
— Детки, детки! — вздохнула мать.
Пока Панко прощался, на улице, у школы, заиграла гармошка. Началась воскресная вечерка, на которую выходил со своей безотказной тальянкой младший холостяк Петров. Панко огорченно мотнул головой: не придется ему побыть на вечерке. Но тут же в избу вбежал чей-то паренек и кивнул:
— Тебя Галинка зовет!
— Галинка?..
Котомка — в сторону, кепка — в другую, сам — к дверям. Вот кто не забывал его, не запирал перед ним калитку!
Днем Панко говорил, что курсы Галинка уже заканчивает и скоро оседлает железного коня. Но вот не дождалась срока, хоть ненадолго, но прилетела. Конечно же из-за него, Панка!
Я пришел на школьную лужайку, когда там полно было ребят и девчат. Несколько человек танцевали кадриль. Возле танцующих чертом ходил подвыпивший Граф Копенкин в своей панамке, мятом пиджачишке и напевал скабрезные частушки, прикрикивая:
— Девки-бабы, шире дорогу! Последний нонешний денек у меня. Завтра — в поход! Рогатую роту — во фрунт!
Пришла Анюха, схватила его за рукав, повела домой.
— Иди-ка, фрунт, выспись хорошенько…
Среди танцующих я увидел Панка и Галинку. Кружась ли в плясовом вихре, меняясь ли парами, они все время глядели только друг на друга, и столько было радости в их глазах.
Натанцевавшись, Панко и Галинка вышли из круга, пошли вдоль деревни. Я видел: лицо Панка так и сияло. Ветерок сдувал на его лоб завитки кудрей, которые Галинка то и дело откидывала ладошкой назад и глядела, глядела в его глаза. Глядела, будто хотела запомнить каждую черточку его лица.
Уже поздней ночью Панко отправился в путь-дорогу. Я пошел провожать. Но за околицей нас догнала Галинка, я оказался лишним. Вдвоем они пошли полем, за которым темнел лес. Я стоял на дороге и глядел на них до тех пор, пока ночная темень не скрыла их из вида.
Дома, ложась спать, я опять подумал о Панке. Прошел ли он падь? Не заблудись, дружок. Да нет, не заблудишься, ведь ты не один. Счастливого пути! И поскорее возвращайся, вместе будем жить!
А жизнь менялась, по новому руслу пошла. Мне председатель колхоза Яковлев велел кончать с секретарством в сельсовете. Все бумаги я передал избачу Хрусталеву. Впрочем, Хрусталев и сам был не прочь перейти в колхоз, говорил, что он мог бы кое-что делать по садоводству — родом-то с Владимирщины, это что-то значит, — но Яковлев сказал, что, когда дело дойдет до яблок и прочего фрукта — позовет.
— А пока, миленький, дуй за себя и за Кузьму.
Но и меня нагрузил, дай бог. В первый же день после сдачи сельсоветских дел он потрогал мои бицепсы и с подчеркнутым сожалением закачал половой.
— Вот до чего довели тебя бумаги. Не мускулы, а вата. (Сам он был хоть и невелик ростом, да крепок, жилист.) Так вот позабочусь о тебе: днем будешь в поле, на чистом воздухе, работать, а вечерком счетоводить.
— Счетоводить? Но я…
— Ничего, научишься. Я книжку купил, почитаешь про всякие там сальдо-бульдо, дебеты-кредиты. Про трудодни там, правда, нет ничего. Не беда, вместе станем считать. Счетоводство для развития головы будет враз. Доволен заботой?
Хоть бы усмехнулся, нет, говорил серьезно.
Узнав, что я люблю пахать (по-нашему: орать), он на первых порах выделил мне старенькую клячу, на которой возили молоко на сырзавод и которую за ненадобностью завод передал в колхоз. Подкормил, и помаленьку она ходила в борозде. Обижаться было напрасно: и другие лошади не особо отличались резвостью, да и мало, ох как мало было их на двадцатипятидворовое хозяйство.
— Ничего, — бодрился Яковлев, — сегодня на клячах, а завтра на тракторе поедем. Не робей, воробей, держись орлом!
Весь день, с утра до вечера, он носился по полям как заведенный. За день не один раз и сам вставал то к плугу, то к сохе (пахали в ту весну и на сохах). Только лукошко не брал в руки. Откуда-то привез старую сеялку, подлатал ее, подвернул винтики да гаечки, и она пошла в дело. В контору, для которой Демьян Дудоров отвел свою избу (сам он с детками переселился в запечье, на кухню), Яковлев заходил только вечером. Вытряхнув из карманов бумажки с каракулями на стол (стол у нас был один на двоих — одну половину занимал он, другую, с выдвижным ящиком, великодушно уступил мне), председатель повелевал:
— Строчи! Заработки будем подбивать!
И, заглядывая в каракули, которые только сам и мог разобрать, диктовал, кому поставить палочку, кому половинку, а кому и четверть палочки. Записи, по-видимому, были точные, потому что никто не приходил жаловаться. Еще бы: ведь председатель сам и на работу назначал, сам и принимал ее.
Несловоохотлив был Яковлев, но иногда на него находил стих, подвигался ко мне вместе со стулом и, потирал торчок волос, спрашивал:
— Слушь, Кузьма, какая, по-твоему, будет жизнь при коммунизме? Ты много книжек читал, а, скажи?
— Какая? Ну, коммунистическая, настоящая, — отвечал я.