Подошел автобус с лампочками под толстой бутылочной крышей. В нем было только два места, в разных его концах. Увидев это, пассажиры заволновались, затеяли пересадку, в которую пытались вовлечь и водителя. И наконец открылись два места рядом. Они сели, почувствовав головами шепот двух старух, сидящих сзади. Старушки шептались очень долго и своим шепотом нагрели весь автобус.
Я даже удивился
Перрон был пустой, освещенный голубым светом из трубок.
В вагоне оказалось темно, душно, сладко и неприятно пахло, как всегда пахнет в плацкартных вагонах; пассажиры сидели в темноте, тихо переговариваясь; чьи-то ноги уже торчали с верхней полки в проход.
Я сел на боковое место и положил голову на коричневый, немножко липкий столик.
Вагон дернулся, еще раз, и весь состав, со скрипом, растягивая пружины между вагонами, двинулся, сначала медленно, вроде бы несерьезно...
Я поднял голову и смотрел.
Пошла серая асфальтовая платформа, внезапно оборвавшаяся.
Высокая каменная стена.
Потом склад дров — дрова, дрова, освещенные сильной лампой с крыши сарая.
Потом почти вплотную — красный кирпичный дом и тускло освещенная лестница, — я всегда гляжу на эту лестницу, когда уезжаю.
Дальше ничего не было, стало просто темно, и я пошел к проводнику за постелью.
Я вернулся, неся в руке большой пакет с пломбой, сорвал ее, выдернул наволочку и натянул ее на вялую бесформенную подушку с торчащим мелким, пушистым, ласково закругленным перышком.
Расстелил свежую прохладную простыню, — на ней остались квадраты, как она была сложена, — подсунул края под матрац, сверху бросил колючее одеяло.
Потом повалился на спину, неловко разделся под одеялом, повесил одежду на крюк, помял подушку, положил на нее тяжелую голову и заснул.
Когда я, после длинной темной ночи, проснулся, то лежал неподвижно, не открывая глаз, не помня — кто я, где, зачем, — в этом состоянии я был довольно долго.
Через закрытые веки я чувствовал яркий белый свет, на нем было темное пятно — кажется, женщина...
Потом я совсем проснулся, сел и стал смотреть в окошко. Поезд шел по глухому, засыпанному пушистым снегом лесу. Все белое.
Такой же снег лежал в ту зиму, и если подойти к ели и ударить по стволу, снег начнет ссыпаться с верхних веток на нижние и лететь на лицо облачком холодным и влажным.
Снег и белый дым из труб — вот что тогда было. Калитка закрывалась ржавой петлей, двор в углу падал, валился в овраг, и там, в снегу, темнела деревянная дверь.
За ней были сени с промерзшими лыжами и комната с неровным полом. Большую ее часть занимали нары, и на них, закатившись по мятым матрацам под самые стены, пытаясь укрыться обрывками одеял, спали мы — небритые, со спутанными волосами, в ватных прожженных штанах.
Я помню, как проснулся от скрипа примерзшей двери и увидел влезающего боком Шуру.
Шура постоял, посмотрел, потом набрал с печки на руки несколько тяжелых извилистых чурбанов, вынес их во двор и стал колоть, раздирая их с треском и бросая поленья в дверь.
Мы уже проснулись и сидели, потирая лица, бессмысленно глядя на весь этот кошмар в комнате.
Было холодно, кисло пахло золой и окурками.
Вернулся Шура, с грохотом опустил на жестянку перед печью поленья. Стал искать спички.
Напихал в печку бумаги, щепок и стал раздувать огонь, преувеличенно, профессионально морщась.
Из тяжелых шерстяных носков, висящих над печкой, повалил пар, но все же стало получше, потеплее.
Я сидел на нарах, думая, что теперь-то уже точно надо снова завалиться спать.
Шура поднял свой рюкзак, распустил горлышко и высыпал на стол картошки, вымытой, но не очищенной.
Вылез одной рукой в форточку, сдвинул под окном наст, зачерпнул котелком чистого снега.
Потом, сдвинув прутиком тяжелые чугунные круги, поставил котелок на огонь.
Когда вода забурлила, Шура стал плюхать туда картошку, по одной.
Потом он кулаком разбивал на плите соляные комья и солил воду.
Схватил рукавицами котелок, слил кипяток прямо на пол, потом скомкал со стола бумажки, окурки и бросил в огонь, постелил свежую газету и высыпал на нее картошку.
Сдирая полосками шкурку, макали картошку в соль и, обжигаясь, ели.
Потом, уровняв свое дыхание с морозным, острым воздухом, мы у самого порога избушки становились на лыжи, натягивали перчатки и, оттолкнувшись палками, скользили вниз, все быстрее, через осыпавшие снегом кусты, — кто на тяжелых слаломных лыжах, а кто на маленьком жестком сиденье деревянного джека, прыгающего на своем единственном полозе, подбитом жестью.
И опять лезли наверх, задыхающиеся, с красными мокрыми лицами, переступая елочкой или волоча за собой джек, и съезжали снова.
Наконец, входили все вместе в теплую избушку, внося запах мороза, и начинали снимать доспехи, вешать сверкающие снегом шерстяные носки на веревку и стягивать многочисленные свитера через ясную, горящую щеками, взлохмаченную голову.
Вечером, надев пальто и кепки, хрустя снегом, в морозной темноте, среди высоких белых елей, мы шли по гостям.