Нахлынуло непрошеное, тоскливое: духи были те самые, какие любит жена, и голос позади заставил вздрогнуть… Голос до изумления был похож на голос Полины, и это напомнило семью, обжитую квартиру на окраине Москвы, где он бывал довольно редко и всякий раз видел все по-новому, лучше, нужнее, обязательней, чем в прошлый раз. Колька с Ванюшкой, которым через две недели исполнится по пятнадцать лет, росли веселыми, шаловливыми и, ему казалось, способными. На этой мысли Жердин всякий раз останавливал себя, потому что суровость натуры мешала ему быть довольным. Он хотел, чтобы сыновья стали военными, и неизменно, возвратившись домой с лагерных сборов, с маневров, с воины, спрашивал:
— Ну, как наши солдаты?
Полина смотрела карими глазами и молчала. Словно забывала, что надо отвечать. Как будто ей хотелось только смотреть. Потом спохватывалась:
— Солдаты ничего. Мужают наши солдаты.
Так бывало всегда, не появлялся Жердин три дня, месяц иль год.
Жена почти никогда не смеялась, и он любил в ней эту черту. Может быть, потому, что любил ее улыбку, тихую, задумчивую… В эту минуту Полина могла ничего не говорить — он знал заранее все, о чем скажет, попросит иль предложит… И она, зная, как не любит муж смешливых и не в меру громкоголосых, старалась быть именно такой, какой он любил ее.
Жердин любил жену всякой, но был безмерно благодарен ей, что понимает его.
Он приезжал домой, в свою московскую квартиру, ненадолго, и ему хотелось только покоя и немного уюта. Ему хотелось обнять, приласкать жену и детей и чтоб в это время было тихо. Не надо громко смеяться, не надо громко говорить…
Жердин был боевым генералом, но больше всего любил тишину. Наверное, потому и любил, что много воевал.
В последний раз был дома за неделю до начала войны.
— Как наши солдаты? — спросил он.
Полина улыбнулась:
— Мужают, — построжала карими глазами, прибавила тихо: — Через два года на приписку.
И минуту смотрела на него с молчаливым укором. Как не смотрела никогда.
Жердин понял: беспокойно у нее на душе, хочет расспросить, узнать… Однако не спросила. Потому что о делах мужа не спрашивала никогда. Что можно — рассказывал сам. А в тот раз не мог сказать еще и потому, что сам ничего толком не знал. У него были веские, по его мнению безошибочные, предположения, но предположения, как известно, не факт, а следовательно, и говорить об этом не надо.
За неделю до войны расстались, как всегда. Только на душе было плохо.
Потом были письма и просто записки. В последний раз — опять записка.
Нынче он сел в трамвай, чтобы побыть среди гражданских, тепля тайную надежду почувствовать себя дома. Да и вообще хотелось взглянуть, как люди разговаривают, как они носят галстуки; хотелось увидеть, услышать капризного ребенка, женский смех, уличную шутку…
— На следующей выходите?
Жердин повернул голову. В груди тукнуло больно: на него смотрели безулыбчивые карие глаза. Женщина была так поразительно похожа на Полину, что Жердин испугался.
Иль тебе не чудо?..
Подавил прихлынувшее волнение, спросил:
— А следующая — какая?
— Площадь Девятого Января, товарищ генерал.
Ему надо было доехать до центра, оставалось два пролета, но, поддаваясь безотчетному желанию взглянуть в глаза женщины еще раз, тоже вышел.
— Вы здешняя? — спросил он.
— Коренная, — женщина улыбнулась точно как Полина. — Царицынская.
Жердину хотелось что-нибудь сказать, но он не терпел пустых слов, молча взял под козырек. Женщина сказала:
— Вот и подошла война к Сталинграду.
Жердин подтвердил коротко:
— Подошла.
Женщина вздохнула:
— Будем надеяться.
Жердин поправил:
— Будем воевать.
Она кивнула:
— Да, да… — И протянула руку: — Я вам желаю силы и удачи.
В грудь толкнуло больно: Полина всегда говорила ему эти слова.
Женщина опять улыбнулась, молча и грустно: понимала, что пожелания часто не сбываются, а на этой войне в особенности… Но она желала искренне, и Жердин понял это, ощутив ее рукопожатие.
Минуту спустя, когда шагал по мягкому от жары асфальту, ему начало вдруг казаться, что в рукопожатии этой женщины, о которой ничего не знал и, должно быть, не узнает никогда, есть что-то необычное, даже страшное…
Ощущение складывалось оттого, что война подкатывала к Волге, к Сталинграду; Жердин знал, что война будет именно вот тут, на этих улицах, именно тут надо одержать верх иль погибнуть. И вот эта женщина, с глазами и улыбкой Полины, тоже знала и понимала…
Все понимали. И все были готовы. Это виделось на лицах сталинградцев, звучало в паровозных и пароходных гудках, в тяжелом дыхании заводов.
По улицам тянулись конные обозы, в тени, в холодке, лежали и сидели люди с узлами, запыленные, изнуренные зноем и усталостью. К переправам через Волгу гнали табуны скота, шли комбайны и тракторы. Гудело, мычало, гайкало… Пропуская беженцев, сталинградцы смотрели молча и сурово — сами никуда не собирались.
Жердин остановился у репродуктора послушать сводку… Сзади сказали:
— Другие города — туда-сюда… А Сталинград как становая жила…
Жердин решил твердо: «Не отдадим».