Перед ним встал генерал Жердин, вспомнил свои слова. О риске…
А можно ли обойтись без риска на войне, особенно на этой?
Опять подошел к карте. От Воронежа до Азовского моря восемьсот километров. Красными, кровяными огоньками вспыхнуло в глазах: Воронеж, Сталинград, Астрахань, Ростов…
Потерю нечем будет восполнить.
Сталин пыхнул трубкой, концом мундштука ткнул в излучину Волги.
Но подумал не о городе, который носил его имя. Он видел, знал, как мало тут железных дорог, почти нет шоссе, видел бездорожные версты, полупустынное безводье…
Было страшно отдать огромную территорию, допустить немцев до Кавказа. Но фронт удлинялся в пять раз, ближайшие коммуникации противника останутся далеко позади…
В глазах Сталина загорелась решимость.
Раздумчиво, тихо, словно не доверяя самому себе, не отваживаясь принять к исполнению свою собственную волю, произнес:
— Посмотрим, что скажут генштабисты.
Острие немецкого удара было нацелено на Сталинград. К середине июля советские войска были вынуждены отойти за Дон от Воронежа до Клетской и от Суровикино до Ростова. В излучине Дона сконцентрировались четыре советские армии. Пятьдесят седьмая формировалась в Сталинграде.
В городе было душно и пыльно. Акации и клены стояли серые, поникшие, заводской дым стелился над самыми крышами. Волга у берегов текла мазутная, Мамаев курган высился большой, заросший бурьяном, порыжелый, опаленный нестерпимо горячим солнцем. Гремели трамваи, на железнодорожных путях, у вокзала, охрипло кричали паровозы, лязгали буфера; по улицам, по булыжным мостовым бухали единым шагом стрелковые батальоны, а в полинялом ситцевом небе подвывали истребители. Заводы дышали надсадно и трудно, временами казалось, что нестерпимый зной идет от закоптелых цехов, над которыми по ночам шаталось красное зарево.
Весь город оделся в защитное, под цвет Мамаева кургана, шевелился могуче и грозно, и то, чего не замечали сталинградцы и ко всему привыкшие солдаты, мог бы заметить чужой человек. Он заметил бы, как много в этом городе привычной силы, как много тверди в неговорливых мрачных людях. А с фанерного щита, как в начале войны, суровый рабочий приказывал: «ВСЕ ДЛЯ ФРОНТА!» Плакат казался столетним и даже ненужным, потому что тут, в Сталинграде, призывать было незачем.
Костя Добрынин в последние недели потерял счет дням и ночам, весь мир уместился на фрезерном станке, в свете лампочки-пятисотки; победа и поражение заключались в том, работает иль не работает станок. Когда мастер говорил: «Ступай, Константин, сутки скоро», Костя выходил из цеха, за проходные ворота, и только тут замечал, что на дворе стоит лето. Видел горячую мостовую, бетонную заводскую стену, тихие, настороженные тополя… Иногда замечал людей. Лица были одинаковыми — твердыми, закаменелыми, с незрячими стоялыми глазами, точно все смотрели и ничего не видели, точно вязала всех одна боль и одна забота: умереть, но не отдать.
Война подступала к Сталинграду.
Добрынины уже давно не сидели вместе за обеденным столом, теперь они даже виделись редко. Ключ лежал под ковриком у двери, каждый приходил, чего-нибудь жевал, валился на постель и засыпал мертвецким сном. Варвара Кузьминична уходила и приходила с темным — кашеварила на городском оборонительном обводе: на Сухой Мечетке великие тысячи людей копали, долбили землю, спешно готовили оборонительные рубежи. Степан Михайлович зажигал и тушил бакены, но это уж была не работа. Он не считал это работой. Нашил борт, возил через Волгу военных и гражданских. Все были сердитые, нетерпеливые, все торопились. На старика покрикивали, его подгоняли, и он никому, не перечил, не говорил, что не должен, не обязан… В черной бороде прибавилось седины, а глаза смотрели сумрачно, осуждали и требовали. Военные давали ему курева и хлеба, от них узнавал скупые и страшные новости. Тем, которых переправлял с левого берега на правый, говорил:
— Будьте живы.
Одного подполковника за ночь переправлял трижды. Тот спросил:
— У тебя на фронте есть кто-нибудь?
Степан Михайлович ответил:
— Сын. Дивизией командует.
— А фамилия?
Степан Михайлович повременил, точно застрашился назвать имя сына. Потом горделиво тряхнул головой:
— Полковник Добрынин.
— Ба… В нашей армии. Знаю лично.
Господи…
Степан Михайлович поднял голову: верил и не верил. Но подполковник был немолоденький и неразговорчивый. Говорливых людей Степан Михайлович не любил, этому — поверил. Сердце не камень, а стариковское тем более. Да и не шутка — услышать из первых рук, если с мая нету писем… Спросил:
— Он где же теперь?
— За Доном. По прямой километров сто.
— Плохо, — сказал Степан Михайлович. — И прямо идем, и криво, а все назад.
— Тяжело, — согласился подполковник. — Так тяжело, что дальше некуда.
Лодка шла к правобережному крутоярью, городских огней не было видно, только над заводами шатались огнистые сполохи. А сзади, за рекой занималась июльская заря. Когда причалили, Степан Михайлович сказал:
— Может, увидите как-нибудь… Передайте — так, мол, и так…