Между тем Бенкендорф докладывал императору. И даже присовокупил своё суждение, чего при наличии гневного письма Константина Павловича из Варшавы делать не следовало. Но в силу особых отношений генерал мог себе позволить.
— Ваше величество, сии люди, конечно, известные шалуны. Однако, если их приручить: дать чин, орденок на шею, поощрить издательскую деятельность, — шеф жандармов не сказал: «подкинуть деньжат», их перед походом не было, но и последнее средство не исключалось, — они могут стать полезны…
Император помолчал.
— Вы правы только насчёт Пушкина, — наконец сказал он. — Шкодлив, как младенец. Но благодарен. Остальные же… Опыт показывает их крайнюю ненадёжность. При первом нашем промахе, при первом окрике из Европы, при малейшем недовольстве тамошних газетчиков они развернут парус и искренне, заметьте искренне, начнут поносить то, чему сегодня готовы служить и присягать.
Позже, в миг страшных польских испытаний, Бенкендорф вспомнил слова государя. Малейшее недовольство Европы…
Следственный ли комитет повлиял на императора? Знание ли потаённых, не открытых гласно пружин заговора?
— Как-то передайте через Жуковского, чтобы больше нас не тревожили, — заключил Никс.
Александр Христофорович и передал. Кто же ожидал, что князь так взбеленится?
— Вы видите в нас просителей! — восклицал он.
На лице генерала было написано: «Раз вы просите…»
— Докучных мух, — продолжал Пётр Андреевич. — Между тем мы в своём отечестве и в своём праве. С тех пор как его величество взошёл на престол, мы не подали правительству ни единого повода для недовольства. А вы обращаетесь с нами как с подозрительными личностями.
Мягко сказано.
Бенкендорф встал, прошёл к секретеру на другом конце кабинета. Открыл нижний ящик и аккуратно достал лист серо-синей бумаги, испещрённый тугим убористым почерком. С расстояния Вяземский узнал руку Булгарина и про себя выругался.
Жестом хозяин пригласил его прочесть. «“Московский телеграф” есть издание оппозиционное и своей оппозиционности не скрывающее. В нём беспрестанно помещаются статьи, запрещённые цензурой, и выдержки из иностранных книг, в России не допущенных. После разгрома возмущения 14 декабря это, быть может, один из последних очагов скрытого, а лучше сказать открытого, недовольства, питающегося ненавистью к благодетельным начертаниям правительства. Чему причиной не столько редактор Полевой, сколько его меценат и покровитель князь Вяземский, ядовитый характер которого способен разъедать железо».
Гость с негодованием отбросил от себя лист.
— Если ваше суждение основано на доносах господина Булгарина, который стремится погубить иных писателей и иные издания…
— Правительству нет дела до внутренних журнальных войн, — Александр Христофорович убрал листок столь же аккуратно, сколь вынул. — Поэтому сие доношение редактора «Северной пчелы» осталось у меня в кабинете, а не пошло на высочайшее имя.
— Я хотел прямо обратиться к царю, — заявил Пётр Андреевич. — Это моё право. Родовое. Не выслуженное. Я русский князь, и моя дорога не к вам, сколь бы доброжелательны вы ни были. Мой путь прямой: на царя, на Россию.
«Мы в своё время на сёдлах краской малевали: на Париж!» Этого Александр Христофорович не сказал. Он вернулся к секретеру, отпер другой, несравненно более высокий ящик и извлёк оттуда большое, с красной сургучной печатью письмо.
— Вы напрасно подозреваете, будто о вашей просьбе служить не было доложено императору. Вот причина, по которой государь уклонился от приглашения вас в Дунайскую армию.
Перед Вяземским лежало несдержанное письмо Константина Павловича.
— Я не знаю ваших трений с цесаревичем, — произнёс шеф жандармов, — но поверьте, его гнева достаточно.
— Достаточно, чтобы закрыть русскому князю дорогу в русскую армию? — вспылил Вяземский.
«Что я с ним нянчусь?» — не похвалил себя Бенкендорф.
«Издевается, — думал Пётр Андреевич. — Как на дыбе косточки перебирает».
— Его высочество сердит на меня за перевод на русский язык польской конституции, что я сделал по приказу покойного государя. Его величество хотел…
— Но более не хочет.
С минуту оба смотрели в глаза друг другу. Странное это ощущение, когда тебя видят и не видят одновременно.
— Даже если и так, — уже понимая всю тщетность своих усилий, проговорил Вяземский. — Россия строилась моими предками в не меньшей степени, чем предками его величества. И моё право её защищать не меньше, чем его обязанность. Я сказал бы всё это лично государю, если бы между коренными русскими и их царём не встали…
«Договаривайте», — Александр Христофорович пожалел, что, по совету жены, не притворился глухим.
— А когда на то пошло, — твёрдо заявил Вяземский, — вот вам правда. За что в последние годы не любили покойного государя? За то, что он отстранился от соотечественников. И окружил себя… Вам это может быть обидно…
«О, нисколько».
— На престол вступил новый государь, и что же? Кто у нас теперь русские? Нессельроде? Витгенштейн? Адлерберг? Чёрт Иванович?
Бенкендорф не дрогнул щекой.
— Аракчеев был русским. Ближе к покойному государю не найти.
— Вы не понимаете…
«Отлично понимаю».