ровкой. Все в них околдовывало. В нем тогда царство-
вала осень.
Как на выставке картин —
Залы, залы, залы, залы
Вязов, ясеней, осин
С красотою небывалой.
В ту пору я уже мечтал попасть в Архитектурный,
ходил в рисовальные классы, акварелил, был весь во
власти таинства живописи. В Москве тогда гостила Дрез-
денская галерея. Прежде чем возвратить в Германию,
ее выставили в музее им. Пушкина. Волхонка была за-
пружена. Любимицей москвичей стала Сикстинская
мадонна.
Помню, как столбенели мы в зале среди толпы перед
ее парящим абрисом. Темный фон за фигурой состоит
из многих слившихся ангелков, зритель не сразу заме-
чает их. Сотни зрительских лиц, как в зеркале, отража-
лись в темном стекле картины. Вы видели и очертания
мадонны, и рожицы ангелов, и накладывающиеся на
них внимательные лица публики. Лица москвичей вхо-
дили в картину, заполняли ее, сливались, становились
частью шедевра.
Никогда, наверное, «Мадонна» не видела такой тол-
пы. «Сикстинка» соперничала с масскультурой. Вместе
с нею прелестная «Шоколадница» с подносиком, вы-
порхнув из пастели, на клеенках и репродукциях обежа-
ла города и веси нашей страны. «Пьяный силён!..» —
восхищенно выдыхнул за моей спиной посетитель вы-
ставки. Под картиной было написано: «Пьяный Си-
лен».
Москва была потрясена духовной и живописной мо-
щью Рембрандта, Кранаха, Вермеера. «Блудный сын»,
«Тайная вечеря» входили в повседневный обиход.
Мировая живопись и с нею духовная мощь ее поня-
тий одновременно распахнулись перед сотнями тысяч
москвичей.
Стихи Пастернака из тетради с шелковым шнурком
говорили о том же, о тех же вечных темах — о человеч-
ности, откровении, жизни, покаянии, смерти, самоот-
даче.
Все мысли веков, все мечты, все миры.
Все будущее галерей и музеев.
Теми же великими вопросами мучились Микеланд-
жело, Врубель, Матисс, Нестеров, беря для своих поло-
тен метафоры Старого и Нового завета. Как и у них,
решение этих тем в стихах отнюдь не было модернист-
ским, как у Сальватора Дали, скажем. Мастер работал
суровой кистью реалиста, в классически сдержанной
гамме. Как и Брейгель, рождественское пространство
которого заселено голландскими крестьянами, поэт свои
фрески заполнил предметами окружавшего его быта й
обихода.
Какая русская, московская даже, у него Магдалина,
омывающая из ведерка стопы возлюбленного тела!
На глаза мне пеленой упали
Пряди развязавшихся волос.
Мне всегда его Магдалина виделась русоволосой,
блондинкой по-нашему, с прямыми рассыпчатыми во-
лосами до локтей.
Нас отбрасывала в детство
Белокурая копна...
А какой вещий знаток женского сердца написал сле-
дующую строфу:
Слишком многим руки для объятья
Ты раскинешь по концам креста.
Какой выстраданный вздох метафоры! Какая восхи-
щенная печаль в ней, боль расставания, понимание люд-
ского несовершенства в разумении жеста мироздания,
какая гордость за высокое предназначение близкого че-
ловека, избранника, и одновременно обмолвившаяся,
проговорившаяся, выдавшая себя женская ревность к
тому, кто раздает себя людям, а не только ей, ей
одной...
Художник пишет жизнь, пишет окружающих, ближних
своих, лишь через них постигая смысл мироздания. Сан-
гиной, материалом для письма служит ему своя жизнь,
единственное свое существование, опыт, поступки —
другого материала он не имеет.
Повторяю, изо всех черт, источников и загадок Пас-
тернака детство — серьезнейшая.
О детство, ковш душевной гпуби!
О всех лесов абориген.
Корнями вросший в самолюбье.
Мой вдохновитель, мой регент...
И «Сестра моя — жизнь», и «905 год» — это прежде
всего безоглядная первичность чувства, исповедь дет-
ства, бунт, ощущение мира в первый раз. Как ребенка,
вырвавшегося из-под опеки взрослых, он любил Лер-
монтова, посвятил ему лучшую свою книгу.
Уместно говорить о стиховом потоке его жизни.
В нем, этом стиховом потоке, сказанное однажды не раз
повторяется, обретает второе рождение, вновь и вновь
аукается детство, сквозь суровые фрески проступают ци-
таты из его прежних житейских стихов.
Все шалости фе*, вес дела чародеев.
Все елки на свете, все сны детчоры.
Весь трепет затепленных свечек, все цепи.
Все великолепье цветной мишуры...
...Все элей и свирепей дул ветер из степи...
...Все яблоки, все золотые шары...
Сравните это с живописным кружащимся ритмом его
«Вальса с чертовщиной» или «Вальса со слезой», этих
задыхающихся хороводов ребячьей поры:
Великолепие выше сил
Туши, сепии и белил.
Финики, книги, игры, нуга,
Иглы, ковриги, скачки, бега.
Помню встречу Нового года у него на Лаврушенском.
Пастернак сиял среди гостей Он был и елкой и ребен-
ком одновременно. Их квартира имела выход на крышу,
к звездам. Время было глухое. Кинжал на стене пред-
назначался не только для украшения, но и для самоза-
щиты. Стихи сохранили вешнее и вещее головокружи-
тельное таинство празднества, скрябинский прелюдный
фейерверк;.
Лампы задули, сдвинули стулья,
Масок и ряженых движется улей.
И возникающий в форточной раме
Дух сквозняка, задувающий пламя...
Дней рождения своих он не признавал. Считал их да-
тами траура. Запрещал поздравлять. Я исхитрялся при-
носить ему цветы накануне или днем позже — девятого
или одиннадцатого февраля, не нарушая буквы запрета.
Александр Александрович Артемов , Борис Матвеевич Лапин , Владимир Израилевич Аврущенко , Владислав Леонидович Занадворов , Всеволод Эдуардович Багрицкий , Вячеслав Николаевич Афанасьев , Евгений Павлович Абросимов , Иосиф Моисеевич Ливертовский
Поэзия / Стихи и поэзия