Они гостили на ферме даже в мое отсутствие. Денис пользовался фермой, пока я находилась в Европе, а Беркли Коул называл ее своим «лесным убежищем».
В обмен на блага цивилизации скитальцы одаривали меня охотничьими трофеями: леопардовыми и гепардовыми шкурами, из которых потом, в Париже, надлежало пошить меховые шубки, шкурами змей и ящериц на туфли, перьями марабу.
Желая доставить им удовольствие, я в их отсутствие экспериментировала с причудливыми рецептами из старинных кулинарных книг и выращивала у себя в саду европейские цветы.
Однажды во время посещения Дании одна старушка подарила мне дюжину луковиц пионов, которые мне, невзирая на строгие карантинные правила, удалось провезти в Африку. Стоило мне их посадить, как они дали кривые пунцовые отростки, на которых вскоре появились нежные листочки и круглые бутоны. Первый из распустившихся цветков назывался «Герцогиня де Немур»: это был благороднейший и пышнейший белый цветок, испускавший сладкий аромат. Когда я срезала его и поставила в воду, всякий белый, входивший в гостиную, делал ему комплименты. Вот это пион! Но вскоре все остальные бутоны засохли и облетели, и белый цветок остался единственным исключением из печального правила.
Несколько лет спустя я имела беседу по поводу пионов с англичанином, служившим садовником у леди МакМиллан на вилле «Чиромо».
— Нам пока что не удается выращивать в Африке пионы, — пожаловался он, — и не удастся до тех пор, пока мы не вырастим здесь цветок из завезенной луковицы и не соберем его семена. Таким способом мы уже украсили колонию дельфиниумом.
Получалось, что у меня была возможность привить в стране пионы и обессмертить свое имя, подобно имени герцогини де Немур; но я собственноручно поставила крест на прекрасном будущем, срезав свой единственный цветок и поместив его в вазу. Потом мне часто снилось, что у меня на глазах растут белые пионы, и я радовалась во сне, что не срезала первый цветок.
Меня навещали друзья с окрестных ферм и из столицы. Из Найроби наезжал чиновник отдела землеустройства Хью Мартин. Это был блестящий человек, знаток редких литературных перлов всего мира, мирно проживший жизнь на Востоке, где приобрел облик тучного китайского идола. Меня он звал Кандидом (Кандид — главный герой романа Вальтера Скотта «Кандид, или Оптимизм»), а сам был любопытным доктором Панглоссом (Доктор Панглосс — персонаж того же романа; доморощенный философ-метафизик, он был учителем Кандида), твердо и миролюбиво убежденным в злокозненности и низости человеческой натуры и всей Вселенной и довольным своей верой. Раз усевшись в удобное кресло, он больше его не покидал. С неизменной бутылкой и бокалом и со снисходительной улыбкой на лице он развивал из кресла теории жизни, полные оригинальных идей и похожие на стремительно растущую молекулярную массу; сам этот толстяк, находившийся в мире со Вселенной, состоял все же прислужником дьявола и нес на себе несмываемую печать чистоты, отличающую, увы, скорее апостолов Сатаны, нежели Господа.
Молодой носатый норвежец Густав Мор любил неожиданно нагрянуть вечером ко мне в дом, покинув ферму за Найроби, в которой служил управляющим. Фермерство вызывало у него воодушевление, и он помогал мне словом и делом больше, чем кто-либо, как бы выступая живым доказательством того, что скандинавы и фермы находятся в пожизненном рабстве друг у друга.
Однако порой он жег мою ферму огнем своего красноречия, словно вылетающим из жерла вулкана. В стране, где у человека не должно быть иных тем для разговора, кроме быков и сизаля (Сизаль (сисаль) — растение, из листьев которого получают жесткое, грубое натуральное волокно), не мудрено свихнуться! Он изголодался душой и находится на краю пропасти! Он начинал декламацию с порога и не унимался до полуночи, разглагольствуя о любви, коммунизме, проституции, Гамсуне, Библии и не уставая отравлять себе легкие отвратительным табаком. Он почти не ел, отказывался слушать, и, стоило мне вставить словечко, взвизгивал, изрыгал огонь и бодал воздух своей всклокоченной русой головой.
В нем накапливалось много такого, от чего необходимо было избавиться, но, ораторствуя, он производил дополнительные шлаки. К двум часам ночи он внезапно иссякал и опустошенно опускался в кресло, чтобы смиренно оглядываться вокруг, как выздоравливающий в больничном саду. Потом он вскакивал и на чудовищной скорости уносился в ночь, готовый снова какое-то время жить быками и сизалем.