Мама ответила. Голоса мамы и старичка срывались от тряски. В автобусе было очень пыльно. Окна закрыли, но все равно все было покрыто слоем пыли. Даже кабины шофера не было видно из-за пыли в воздухе. Каждый вдох был неприятен. Легкие не хотели такого воздуха. Челюсти я держала плотно сжатыми: чуть забудешься, расслабишь — и зубы начинают стучать друг об друга. Я сравнила себя с трактористом, вспомнив, как об их работе говорил Борис Сергеевич. И тут же поняла, как это глупо. Наш автобус шел по почти ровной, укатанной дороге, только не асфальтированной. Трактористы — по целине. Я просто ехала, вцепившись двумя руками в поручни. Они — управляли машиной.
Старичок толкнул мужчину на боковом сиденье.
— Слышь, Петр, Петр! Эти из Барнаула аж автобусом едут. Пересели в Горно-Алтайске на другой и опять едут. То-то я сразу приметил: квелые, наверное, лечиться едут. Сначала думал, торговать чем: вещей, как у хорошего купца, набрано. А их утрясло.
Петр оглядывал нас долго и пристально, потом ойкнул, подпрыгнул на сиденье и сказал:
— Но! У меня за час, пока едем, все внутренности в животе смешались. А эта, в подштанниках, что платком накрылась, с ними вроде?
Мама, как и старушкам в Сростках, продававшим укроп на автобусной остановке, объяснила за тетю Зиту, что это не мужское нижнее белье, а модные в городах брюки.
Автобус в Сростках стоял пятнадцать минут. Все пассажиры вышли размяться. Чтобы хоть немного успеть посмотреть места, где жил Шукшин, Дом-музей Шукшина, нужно было ехать следующим автобусом.
«Ты думаешь, я не хочу здесь побывать? — сказала расстроенной маме тетя Зита. — Очень хочу! Но мы в этот автобус еле сели. А вдруг следующий тоже забит и шофер с вещами не захочет брать? Этот же сказал: „Много багажа, не возьму“. Сколько уговаривала я его, помнишь?»
Мама с ненавистью посмотрела на автобус, где лежали вещи, но ничего не сказала.
«…Пантов — 7490 кг», — все смотрела я на доску с планом. Это сколько же штук рогов нужно?
Старичок сказал, когда мы проезжали мимо высоких розовых дощатых ворот:
— Здесь мараловодческий совхоз. Панты срезают с маралов. Знаешь?
— Нет, — призналась я.
— Молодые рога весной режут. «Панты» называются. Он, рог этот, целебной кровью наполнен. Чтоб кровью рог не истек, его сразу в бочку с горячей водой опускают.
До этого я очень испугалась и, чтобы не слушать про кровь, сказала:
— Как красиво выкрашен забор. Розовый!
— Петр! Слышь, Петр! Во мне соседка попалась: то иманов за лебедей приняла, а теперь доски крашены, говорит. Не знает, видишь, что доски из лиственницы такого цвета.
Петр опять заулыбался и что-то сказал соседке. Та — женщине впереди. На меня оборачивались и улыбались.
Иманы — это козы. Летом они пасутся в горах, а на зиму пастухи как-то их собирают с гор и, полуодичавших, пригоняют хозяйкам. Зимой их вычесывают, собирают пух. Все это потом, когда в автобусе вдоволь надо мной посмеялись, мне объяснил старичок. И еще сказал:
— Это ничего, что смеются. Ты не обижайся. Трясет так, пыльно — посмеяться хорошо. Спеть бы, да вместо слов кваканье получится. Но! Так и подумала на иманов, что птички сидят? Правда?
А я действительно подумала, что высоко на скале сидят три белые птицы, белые, как лебеди. Летели, устали, наверное, и сели передохнуть.
Автобус остановился, как назло, у голой горы. Шофер что-то поправлял в моторе, и некоторые пассажиры вышли.
— К обрыву не подходи, — испуганно предупредила меня мама.
Я бы и сама не пошла. Из автобуса я насмотрелась в пропасть, где далеко-далеко внизу блестела река Катунь. Смотрела, пока не поняла, что автобус идет по краю обрыва: шофер может заснуть или не удержать руль — и тогда… И тогда я стала смотреть в сторону, где сидит невидный за пылью шофер, и мысленно просить его: «Миленький, ты держи покрепче руль и только не засни!» Я просила более горячо и искренне, чем до этого: «Ну что тебе стоит сломаться ненадолго возле этого холма в цветах, как огоньки».
Мы выходили из автобуса, обходили его осторожно, прижимаясь спиной к грязному боку, шли к скале. Мрачная, серая скала закрывала солнце, а высоко-высоко на приступочке сидели три птицы.
— Лебеди! — закричала я. — Мама!
Эхо повторило несколько раз: «Лебеди! Мама!»
Я, конечно, не ожидала, что у меня так громко получится, и мне стало неловко: заорала как дура, как маленькая.
Шофер починил машину быстро. Прежде чем войти в автобус, я опять посмотрела на вершину скалы, на три белоснежные точки, и, не выдержав, словно по чьему-то приказу, сделала шаг к обрыву и посмотрела на далекую полосу Катуни. Кто-то рванул меня за плечо:
— Ну, девка, ты что это. Ишь побелела. Разве можно сначала вверх, потом вниз смотреть. Голова закружится. Долго ли? Тут и куска не найдешь от тебя.
— Маме не говорите, — попросила я.
— Зачем же? Не скажу.
Все долго ехали молча, и только потом, нескоро, когда старичок снова спросил у меня: «Так птичек, говоришь, видела? Иманы это…» — надо мной стали смеяться. Первым засмеялся остановивший меня у обрыва Петр.
Я так обрадовалась, что можно смеяться.