Самые благоразумные прятались. Камилло прятаться не стал. Он до последнего верил, что итальянское гражданство его защитит, но даже с итальянским гражданством его арестовали и отправили в Освенцим. Больше им ничего не было известно.
Анджело постучал молотком по красной лакированной двери. Пока он ждал ответа, его глаза на секунду метнулись вправо – туда, где обычно висела мезуза[1]
. Анджело помнил день, когда Камилло ее снял. Шел 1938 год, и плечи его были широко расправлены, хотя по лицу струились слезы. Едва расовые законы вступили в силу, Камилло переписал дом на Сантино и Фабию. Когда же Анджело спросил, почему он плачет, тот ответил, что ему стыдно.– Я снял ее из страха. Более достойный человек сражался бы за свою веру. Но я не такой человек. К стыду своему, я не такой.
Дверь медленно открылась, и Фабия выглянула на послеполуденное солнце, щурясь от его лучей и прикрывая глаза ладонью.
– Анджело! – ахнула она. Упавшая было ладонь снова взлетела к ее щеке, а затем так же стремительно – к его. Чтобы обхватить лицо внука, Фабии пришлось вытянуть обе руки. То ли она так уменьшилась с их последней встречи, то ли он так вытянулся.
– Анджело, милый мой мальчик! Сантино, ты только посмотри, кто пришел! – Бабушка оглянулась на просторную переднюю, и глаза Анджело тоже поспешно окунулись в ее сумрачную прохладу. Однако его мысли занимал не отдых после долгой дороги и даже не встреча с дедушкой. Он думал о Еве.
– Вымахал-то как! – заворковала Фабия, и Анджело снова перевел взгляд на ее сморщенное лицо. – Настоящим красавцем стал.
Последующие слова предсказуемо утонули в слезах. Фабия не могла говорить о своем «Анджелино», его отце, без рыданий. Они не видели его уже целую вечность и, как подозревал Анджело, не увидят больше никогда. В этой ситуации он гораздо больше переживал за бабушку с дедушкой, чем за себя.
Сантино прошаркал из глубины дома, восторженно хлопая в ладоши и повторяя имя Анджело. Его белоснежные волосы ничуть не изменились и все так же оттеняли густыми кудрями забронзовевшую на солнце кожу. Голубые глаза, чью точную копию Анджело каждый день наблюдал в зеркале, светились облегчением.
– Наконец-то приехал! Скажи, что погостишь хоть немного. Мы так соскучились!
Анджело расцеловал Сантино в обе щеки и наклонился, чтобы обнять. В отличие от глаз рост он унаследовал явно не от дедушки. А стоило ему выпрямиться и отступить на шаг, как глаза сами прикипели к тонкой фигурке, которая спускалась по монументальной мраморной лестнице.
На Еве было темно-синее платье, чей сапфировый оттенок делал бледную кожу кремовой, почти светящейся. После их последней встречи она похудела и укоротила волосы – теперь они вились гладкими кольцами только до плеч, как того требовала мода. Обычно Ева носила более длинные стрижки. А может, это возраст сделал ее осторожной и рассудительной, внимательной к чужим взглядам и мнениям. Анджело всей душой надеялся на последнее. Так для нее было безопаснее.
Спускаясь, Ева приветствовала его с непривычной сдержанностью, особенно заметной на фоне слез Фабии и хлопков Сантино. Он ответил так же спокойно, жалея в душе, что не может ни заключить ее в объятия, ни окончательно убедить себя, что она всегда была ему лишь сестрой и сестрой останется. Мимолетно поймав ее взгляд, Анджело поискал в нем прощение, но не нашел. Только осторожность. Она была так молода – всего двадцать три года, – но уже излучала то звенящее напряжение, которое Анджело множество раз видел в своих беженцах за минувшие годы. Эта вросшая в подкорку опаска заставляла Еву казаться старше своих лет.
И все же она оставалась самой красивой девушкой, которую он встречал.
Ева преодолела последнюю ступеньку и направилась к нему, вытянув обе руки. Анджело сжал одну из них двумя своими.
– Вот какие у нас теперь порядки? – спросила Ева мягко. – Так священники приветствуют Друзей?
Анджело гневно вспыхнул от ее насмешки и тут же проглотил наживку, притянув к себе для крепкого, хоть и краткого объятия.
Ева чуть заметно дернулась, словно не была готова к такой близости, и ее тихий изумленный выдох защекотал шею Анджело. Она все еще пахла жасмином, который Фабия выращивала в горшках под окнами, но теперь к этому аромату добавился какой-то еще, будто печаль, в которую Ева была облачена, имела собственный запах. За то время, что они не виделись, скорбь стала ее второй тенью. Однако Анджело трудно было ее за это осуждать: жизнь обрушивала на Еву один удар за другим, и она терпеливо сносила их все.
Слишком долго. Ему следовало вернуться гораздо раньше. Но он пытался жить дальше, пытался позволить жить дальше