Князь Петр Андреевич снял для Пушкина на Сергиевской улице флигель у Марии Григорьевны Разумовской. Вместе с хозяйкой жила ее племянница Мария Григорьевна Вяземская. Обеим старухам было сильно за восемьдесят, но ни одна из них не была похожа на покойную княгиню Голицыну, с которой Пушкин писал «Пиковую даму».
— А вы, Пушкин, чай не забыли, как накануне дуэли с Дантесом были у меня на балу? — спросила Мария Григорьевна. — И тогда же я видела вас у великой княгини Елены Павловны. Помню, какой сделался шум, а князь Петр Иванович уверял всех, что я с вами в заговоре.
— Помню, графиня. И хоть было это в другом доме, на Большой Морской, мне кажется, что, только что покинув вас, я к вам же и вернулся.
— Полноте шутить. Я и не признала вас с первого взгляда. Седым я вас не помню. И где ваши прекрасные кудри?
— А вы ничуть не изменились, Мария Григорьевна. Время не властно над вами.
— Вы так мне льстите, что я не знаю, что и отвечать.
С Вяземскими приехали Екатерина Николаевна и Петр Иванович Мещерские. Мещерские представили Пушкину своего шестнадцатилетнего сына. Пушкин помнил их старшего, Николая. Вяземский отвел Пушкина в сторону.
— Позволь тебе представить графа Алексея Константиновича Толстого, новую парнасскую звезду.
Толстой низко поклонился. Пушкин сказал, что очень наслышан, читал его «Упыря», а Толстой ответил, что имел честь видеть Пушкина у покойного дяди, Алексея Алексеевича Перовского.
К ним присоединился князь Егор Васильевич Оболенский.
— Слышал, князь, что вы состоите в числе воспитателей наследника, и очень рад этому, — сказал Пушкин. — Знавал вашего батюшку, когда-то пировал с ним на именинах князя Петра Андреевича.
— Рад наконец-то видеть вас, Александр Сергеевич. Цесаревич только что прибыл. Но с ним больше занимаются его воспитатели, генералы Гогель и Казнаков.
В глубине залы, окруженный дамами, стоял молодой наследник, почти еще мальчик, одетый в гусарскую куртку с погонами финского полка. Цесаревич был хорош собой: стройный, худощавый и элегантный. С коротко стриженными вьющимися волосами и большими яркими глазами.
Подводя к нему Пушкина, Вяземский успел шепнуть:
— Наследник — прелесть. Но лучше бы его воспитывал не Гогель, а Гоголь, подобно тому, как императора воспитывал Жуковский. Да нет уж Гоголя…
Поклонившись, Пушкин сказал:
— Рад познакомиться с вами, ваше высочество.
— И я очень рад, месье Пушкин. Мои воспитатели князь Оболенский и генерал Гогель рассказывали о вас. Ваши стихи доставили мне много удовольствия.
— Какие же стихи в особенности, ваше высочество?
— Многие, но больше всех «Медный всадник».
— Вам стало жаль моего бедного Евгения?
— Нет. Помню, я жалел Петра за то, что он внушил Евгению такой ужас. Я полагаю, что цари должны внушать не ужас, а надежду.
В этот вечер Пушкин встретился и говорил с великим князем Константином, графом Ростовцевым, историком Милютиным, будущим военным министром.
В ту ночь Пушкин и Вяземский надолго задержались в кабинете. Наталья Николаевна еще не успела распорядиться его обставить, — привезенные рукописи были не разобраны и лежали на креслах.
— Севастополь, конечно, сдадут, — сказал Петр Андреевич. — Да, мила нам добра весть о нашей стороне, отечества и дым нам сладок и приятен.
— Где Горчаков? — спросил Пушкин.
— Был послом в Вене. Говорят, его прочат в министры иностранных дел. Александр Михайлович все тот же, само изящество и остроумие, говорлив и старомоден. Хочет сближения с Францией. Считает, что Крымская трагедия вызвана нашей ссорой с Луи Бонапартом.
— Ты знаешь, я никак не приду в себя после разговора с наследником и великим князем Константином. Кажется, что я уехал в ссылку из одной России, а вернулся в другую.
— Не обольщайся. Хотя реформы, конечно, грядут. Поговаривают об освобождении крестьян. Но не обольщайся. Россия движется медленно, шажками. Шажок вперед, шажок назад. А то и вообще в сторону. У нас от рукопожатия до рукоприкладства — один шажок.
Друзья рассмеялись. За восемнадцать лет князь не утратил едкого остроумия.
— А что наши патриоты и высочайше назначенные журналисты? Что Уваров, Булгарин, Греч?..
— Уваров, говорят, помирает… О журнальных сыщиках и говорить не хочется. А из патриотов советую почитать Хомякова, Аксакова…
— Кое-что читал. Не понимаю я наших патриотов. Когда-то писал Чаадаеву. Говорил ему, что патриотизм — это долг… долг переживать за Россию, за то, что она все еще вне Европы. А вместо этого — равнодушие к долгу, к человеческому достоинству, к справедливости… Кстати, а что Чаадаев?