– Не знаю точно, как кончилось, – шепнула она через мгновение. – Теодор, выходя, ничего мне не поведал. Президент заверил, что они пришли к согласию. Из грусти первого, из ясного чела президента заключаю, что для Мурминского это не слишком успешно, должно быть, выпало.
– Я этого ожидала! – вздохнула Тола. – Иначе быть не могло. У меня были самые худшие предчувствия. Увы! Оправдались…
– Президент дал мне понять, что волей его матери было – а эту волю она оставила на письме – чтобы Теодор о своих правах не упоминал.
Опустив голову на руки, Тола слушала эти слова, как приговор самой себе.
– Всё-таки президент пожертвует согласие, приязнь, примирение…
– А поэтому, – прибавила Тола с ироничной улыбкой, –
Кабинет пана президента был так серьёзно устроен, что по одному ему можно было догадаться о человеке, который к внутренним формам жизни привязывал чрезвычайно большое значение. Всё тут было поддерживаемо в старательно обдуманном порядке и показывалось с той стороны, с которой на вид могло произвести самое выгодное впечатление.
На превосходном бюро не валялся ни один лишний кусочек бумажки. Каждая вещь имела своё место. Бумаги лежали, покрытые замечательными прищепками, чернильница старательно закрыта, перья вытертые, ни пылинки.
В двух больших шкафах стояли книги, оправленные в красивую обложку, по большей части законодательные, кодексы, комментарии, сборники. Ничего легкомысленного не забавляло око, даже кресла имели мягкую физиогномию судейских кресел, а канапе могло бы занять место в бюро канцлера в лондонском здании Парламента. Отчётливо старались важного мужа снабдить равно величественными вещами. Часы со стоящей на них Палладой, барометр без украшений, термометр, скромный, но приличный… принадлежали к украшению рабочего покоя. Две картины в позолоченных рамах представляли две пейзажные банальности большого стиля с волнистыми деревьями и святынями на великолепных портиках и колоннадах.
Среди этих предметов, иногда прикасаясь к ним, прохаживался вечером достойный пан, успокоенный, важный, но как море после долгой бури приходящее к отдыху, на котором видно ещё, что недавно им метали волны.
В доме была полная тишина, потому что от покоев пани и детей кабинет отделяли пустой салон и покой поменьше, принадлежащий к апартаментам пани. Гости, приходящие к одному президенту, входили непосредственно через двери, ведущие из сеней в кабинет. Именно во время прогулки, о которой мы вспомнили, эти двери отворил служащий, объявляя графа Мауриция, который также за ним вошёл в покой. Хозяин и гость подали друг другу руки.
Граф Мауриций был немолодым уже человеком, но выглядел ещё свежо, здорово и вовсе возрастом не сломленным. Только поредевшие и седеющие волосы делали его старше. Высокого роста, широких плеч, выпуклой груди, граф Мауриций представлял один из прекраснейших аристократичных типов. Лицо имел бурбонское, лоб высокий, глаза препышно оправленные, нос орлиный, уста маленькие, а весь характер фигуры выдавал потомка великой семьи. Хотя важный, как президент, он был более свободным в движениях и более весёлого выражения.
Президент подвинул ему кресло и сам сел напротив него.
– Я виделся с ней, – шепнул граф Мауриций, – и, как я предвидел, хотя мне не признается ни в каких сохранившихся чувствах и ни в каких возобновлённых проектах, трудно не узнать по ней, что сострадание и любовь одновременно привязывают её к этому авантюристу.
– Это было бы настоящим поражением для нас, для провинции, – отозвался президент, – вы это легко поймёте, линии панны, состояние, которое даст мужу влияние и значение, и поэтому… прошлое такого господина, демократичные порывы… пропаганда этих несчастных теорий… какой-нибудь ценой следует этого избежать.
– Кажется, я повлиял на неё, – прервал граф Мауриций, – не жалел красок, рисуя ей будущее согласно вашим указаниям. Всё-таки, хоть с закружившейся головой, она всегда есть особа нашего общества, он же – неприятелем… В лагерь его впустить – прекрасная вещь! Я представил ей всё безобразие этого мезальянса, всю его невозможность. Признаюсь вам, президент, что мне нелегко далось найти предисловие к этому предостережению.
– Но вы ей, граф, всё сказали?